Открытая пинком дверь уже затворялась, но еще было слышно, как Алена за ней хохочет и заливается.
Бронников снова перевел взгляд на секретаршу Галю.
Галя смотрела на него с немым и настойчивым ожиданием.
– Где? – хрипло сказал он.
Подписал, вышел из приемной, спустился вниз…
На улице была метель, Москва плыла куда-то ощупью, неуверенно топыря ржавые пальцы фонарных столбов.
В затылке стучало, подошвы ботинок скользили по снежному накату.
Он вошел в квартиру, повесил пальто… Отпер дверь комнаты, занес было ногу – да так и замер на пороге.
Запах? – нет, не запах… что же?
Не запах?.. необъяснимое чувство говорило ему, что кто-то заходил сюда за время его отсутствия!
Бронников бросил портфель и кинулся к подоконнику.
Рывком поднял крышку радиолы.
Рукописи не было.
Машинально похлопал ладонью.
Пусто.
Зачем-то оглянулся.
Потом опустился на стул. Медленно расстегнул пуговицы. Треснул изо всей силы кулаком по столу.
Сволочи!
Суки! сволочи! влезли тайком! украли! ворье! мерзавцы!..
* * *
Так и не сняв пальто, он горбился за столом, рассеянно водя горелой спичкой по листу бумаги.
Сволочи, да…
Первый припадок гнева и злобы прошел. Теперь он чувствовал не только обиду, не только досаду и горечь, но и, как ни странно это было осознавать, какое-то подленькое облегчение. Потому что, во-первых, самого его не тронули. Могли бы, например, сидеть тут, дожидаться… здрассьте вам! Ваши бумажечки? А чьи же? Ну, так или иначе, пройдемте, гражданин Бронников, разберемся!.. Но взяли только бумаги… стало быть, не такими уж и важными они им показались, эти бумаги… не совсем, так сказать, по их ведомству…
А во-вторых: выходит, все кончилось! он свободен!
Больше не нужно мучиться, снова и снова пытаясь облечь свое знание в нужные слова! Можно спать спокойно! Видеть приятные сны – и не просыпаться от чьего-то тихого голоса, бормочущего среди ночи в самое ухо! Все останется лишь в его памяти – и только в его памяти! А с течением времени вымоется и из нее! И Ольга Князева, как миллионы и миллионы иных, растворится во времени безъязыкой тенью!..
Но вот как раз этого никак нельзя было допустить.
Она доверила ему свою многократно изломанную, исковерканную жизнь именно для того, чтобы он поведал о ней другим. Значит, он должен рассказать. Обо всем. О том, например, как однажды доктор Гурке вызвал ее к себе, раскрыл толстую книгу и стал показывать фотографии. Это была “Моя борьба” Адольфа Гитлера. Доктор хотел преподать мысль, что их Гитлер и ее Сталин – это одно и то же, и поэтому совершенно не обязательно любить именно Сталина, можно столь же тепло относиться и к Гитлеру… Немецкий она учила в школе, а в плену вдобавок быстро нахваталась разговорной речи. Но с чего вдруг взбрело этому потному немцу, что она способна предать Сталина, беззаветно любимого всеми советскими людьми, сменив его на главаря бандитов и убийц?! Ольга мотала головой: “Нет, это не одно и то же!..” В конце концов Гурке рассердился, обозвал ее бестолочью и выгнал.
Впрочем, это позже было, уже когда Марат – тот смуглый юноша, на которого она обратила внимание, – выздоровел. Марат был очень слаб. К счастью, его оставили в лазарете учетчиком. Он записывал как вновь поступивших для лечения, так и убывших в связи с выздоровлением или смертью. Тетради быстро заполнялись. В начале строки стоял лагерный номер поступившего – например, OST 32864. “OST” означало, что пленный прибыл с Восточного фронта. У каждого из них на левой стороне груди была такая нашивка – OST. Дата поступления. Дата убытия. Как правило, даты отличались друг от друга не более чем на две недели. Последней писалась буква “S” – она означала, что поступивший умер, – или “G”, отмечавшая тех, кто выздоровел и вернулся в рабочую зону. Впрочем, литера “G” редко попадалась на страницах этих тетрадей. Очень редко.
С Маратом в ее жизни появилось что-то выходящее за пределы мучительного и нескончаемого лагерного быта, направленного на то, чтобы свалить человека в экскаваторную яму. Огонек, теплившийся между ними, грел даже совсем чужих. При взгляде на Ольгу и Марата иссохшие губы узников – людей, чьи костлявые тела утратили большую часть свойственных организму функций, – могла тронуть улыбка. Улыбка выглядела здесь диковинным цветком, бабочкой, залетевшей вдруг с лютого мороза. Ведь даже плакали здесь беззвучно. Способность попутно со слезоточением производить соответствующие звуки – всхлипывания, что-то похожее на кашель, тихий вой – была давно потеряна. Кроме того, любой необязательный звук мог привлечь внимание охраны, а внимание охраны никогда не бывает добрым…
И вдруг эта странная, нелепая, невозможная здесь ниточка привязанности, нежности, любви, ниточка, которая одна только еще и держала их обоих на поверхности жизни, – эта ниточка оборвалась. В один из туманных дней начала сорок четвертого года она оказалась по одну сторону колючки, а Марат – по другую. Она видела, как по его смуглым небритым щекам безостановочно текут слезы. Сама тоже их не вытирала. Ее и еще нескольких женщин-военнопленных переводили в другой лагерь – Берген-Бельзен. Их уже вывели за пределы зоны, построили. Повели на станцию, и она, тупо шагая, беспрестанно повторяла про себя адрес его родителей: город Баку, улица Туманяна, дом шесть, Манукянам. И снова: город Баку… улица Туманяна… дом шесть…
Отчаяние захлестывало, душило, не давало дышать. Что оставалось? – ничего. За что схватиться? – пустота вокруг. Но днем и ночью, на работе и в бараке она твердила про себя: город Баку!.. улица Туманяна!.. дом шесть!.. Даже просыпалась подчас от того, что говорит вслух: город Баку!!! улица Туманяна!!! дом шесть!!!
Женщины работали на судоверфи в районе Ван-Зее. Жили в бывшем фабричном здании – цементный пол, черные трубы от печи, тянущиеся через все помещение над каторжными двух- и трехъярусными койками. На каждой койке матрас, некогда набитый соломой, ныне перетершейся в труху, и два одеяла. Резкий запах карболки, хлорной извести и голода. Скрипение соломенной трухи под ухом, неисчислимое количество насекомых, свободно проницающих матрасную ткань в обоих направлениях… Но кормили здесь все-таки лучше. Баланда оказалась съедобной.
Верфи бомбили, и по дороге на работу они проходили руины разрушенных домов – расщепленные деревянные балки перекрытий торчали вверх, растопырившись, держали на себе изогнутые доски пола, в целом напоминая крылья сказочных, но мертвых птиц. Кое-где бульдозеры пытались расчищать заваленные красной щебенкой улицы. Женщины мечтали, чтобы бомбы упали и на верфь, и пусть их тоже убьет, только бы досталось фашистам!.. Ольга не хотела умирать, она должна была найти Марата, она надеялась сделать это, когда кончится война. А в том, что война когда-нибудь кончится, уже не было сомнений – отсюда, из лагеря Берген-Бельзен, это было отчетливо видно…
Их освободили американцы.
Все кончилось. Никто не стерег, не командовал, не грозил. Американские солдаты смотрели на женщин с испугом. Ольга понимала их чувства… У них было полно всякой еды – галеты, масло… Грузовики привозили много одежды… и опять еду. Всех охватило чувство растерянности – они были свободны и не понимали, что с этой свободой следует делать. Их перевели в другой лагерь – Раухшаум. Тут была неразбериха. Потом военнопленных снова отделили от гражданских. В числе нескольких сотен других женщин, среди которых не было ни одной знакомой, Ольга оказалась в Восточной зоне. В середине августа приехала советская миссия. Все удивлялись, что офицеры с погонами наподобие царских, а вовсе не как было у них в сорок первом – с кубиками да ромбиками…
Комиссия привезла радиоустановку. Должно быть, это была немецкая, трофейная, через такие на фронте агитировали вражеских солдат.
Они построились на огроменном плацу перед бараками.
Генерал, взявший в руку микрофон, откашлялся и сказал: