Руки шарили по осклизлому, заросшему зеленью железу.
Длинные русые волосы змеились в толще воды.
Медленно тонули сандалеты…
* * *
Теперь лицо резидента было не торжествующим, а торжественным. В руках он держал винтовку Амина.
– Мы уже сообщали вам, – негромко говорил радиоприемник “Грюндиг”, стоявший на краю большого стола Председателя КГБ, – и я тут повторяю снова, что, как только отпадут причины, вызвавшие просьбу Афганистана к Советскому Союзу, мы намерены полностью вывести советские воинские контингенты с территории Афганистана…
Резидент протянул винтовку.
– “Ремингтон”, Юрий Владимирович.
Андропов принял ее. С интересом рассмотрел.
– Ишь ты! “Ремингтон”, говоришь?
– Набор прицелов, Юрий Владимирович, – охрипшим от волнения голосом сообщил резидент. – Восемь штук.
– Восемь штук! – удивился Андропов, качая головой. – Ну ты подумай! Зачем же ему было столько прицелов!..
– Дальность боя, Юрий Владимирович, два с половиной километра.
Андропов передал винтовку адъютанту.
– Ты смотри, а! Два с половиной километра!.. Ну, удружили, Сергей Степанович! Ничего не скажешь, удружили! Прошу!..
И указал на дверь, ведшую из кабинета в небольшой зал.
Стол был накрыт а-ля фуршет, но роскошно. Улыбаясь, резидент присоединился к компании нескольких сдержанно басивших больших мужчин в черных костюмах.
В бокалах уже шипело шампанское.
– По такому случаю без шампанского нельзя, – сказал Андропов, поднимая бокал. – Не так легко нам досталась эта победа! За победу, товарищи!
Мрачные радости
Бронников вышел из подземелья станции метро “Аэропорт”, обнаружив, что за двадцать минут его короткого путешествия день утратил морозную пронзительность и стал похожим на непросохший пододеяльник – белый, волглый, мягкий, чистый.
Он с удовольствием вдохнул оттепельный воздух и задался вопросом: с чего вдруг берется эта стихийная радость жизни, почему ее будят погодные перемены? – запах пыли под августовским дождем… или первый снег, способный с изумительной неожиданностью заткать небо пушистой паутиной… или такое вот дуновение тепла среди зимы… а то еще, если так пойдет дело, тяжелый грохот жестяных водостоков, когда литые стеклянные цилиндры льда, будто снаряды, вылетают из них, как из уставленных в асфальт пушек!..
Лешку дед с бабкой увезли на дачу еще несколько дней назад, Кира должна была сегодня ехать туда встречать с ними Новый год. Он шел, чтобы передать с ней подарки для сына – альбом, набор карандашей на сорок восемь цветов и давно ожидаемый большой заводной грузовик, в котором ребенок, по его собственным словам, “отчаянно нуждался”.
Бронников поднес руку к дверному звонку, испытывая уже привычное чувство неловкости, которое всякий раз ему приходилось в себе перебарывать, – и чем успешнее он это делал, напуская на себя независимый вид человека, с достоинством платящего по счетам, тем острее оно было. Это чувство вызывалось целым комплексом различных представлений о долге, порядочности, свободе и прочих абстракциях, прихотливо комбинирующихся в душе под воздействием тех или иных причин и, собственно говоря, саму душу то ли креня из стороны в сторону, то ли даже вовсе перерождая. Каяться он не собирался, но, как ни крути, выходило все-таки, что он Киру бросил – то есть отказал в чем-то самом главном между ними, чего его забота о сыне заменить не может. Впрочем, она была сама виновата. Разлад, всегда бытующий в любой семье подобно привычному для организма микробу (сам-то микроб, сволочь такая, завелся в связи с Аленой Збарской) и незаметный до тех пор, пока человек не проваливается в полынью, запламенел именно по поводу его договора на роман “Хлеб и сталь”. Кира неожиданно объявила его намерения, касающиеся договора, бессмысленными и даже вредными, чем совершенно испортила, изгадила сладкий вкус его предвкушений. Бронников возмутился до глубины души. “Ну конечно, – возражал он. – А рецензиями на их писульки за гроши перебиваться – осмысленно и полезно? Или, может, мне опять за кульман вставать?!” Оказалось, что она убеждена именно в этом – да, лучше встать за кульман, чем писать заказную вещь, которая самому ему ни на грош не нужна и в которую сам он ни на копейку не верит!..
Ну, это уж было слишком! Как гром с ясного неба! За кульман! Да представляет ли она, каково это – работать конструктором и вдобавок быть писателем?! Где писать?! Когда?! На кухне по ночам?!
– Подумаешь, – отвечала она. – Платонов не чурался! Кафка вообще всю жизнь в банке просидел! О чем ты будешь писать, если выйдешь сейчас в профессионалы?! Ты же не Дюма, Бронников! И не Бальзак! Ты выдумать ничего не можешь! Ты – акын!
Он просто обомлел от этого оскорбления, а она продолжала гнуть свое:
– Что вижу – то пою! Тебе видеть надо, видеть! А что ты из-за своего писательского стола будешь видеть?! Телевизор?! Газету?! На встречи с трудовыми коллективами станешь ездить?! Много ты там разглядишь!.. И потом – ты же собирался про Ольгу Сергеевну писать!
Этого совсем уже терпеть было нельзя – она ему будет указывать, что писать, когда, про кого! С ума сойти! Кому рассказать – не поверят!.. То есть обнаружилось такое непонимание, такая пропасть между ними, что дальше уж было дело только за временем – и довольно коротким…
Звонок затрындычил. Кира открыла дверь, отступая в глубь ярко освещенной прихожей. Визжа, Портос кинулся в ноги, стал прыгать, норовя лизнуть не лицо, так руку.
– Тихо! Тихо! – Бронников ерошил ему загривок, и пес крутился юлой и скулил. – Тихо!
От Киры он ожидал услышать что-нибудь совсем нейтральное – вроде “Привет!” или “Добрый день!”, – но вместо этого она ахнула и сказала:
– Господи! Бронников!
Должно быть, он и впрямь чувствовал себя то ли растерянным, то ли попросту несчастным – во всяком случае, вместо того чтобы весело отшутиться, только скривился, неловко попытавшись выдать свою гримасу за улыбку.
– Ну и видочек, – протянула Кира, испытующе его рассматривая. – Ты пьешь, что ли?
– Я? – удивился Бронников. – Нет, не пью… то есть пью, да. Но не больше, чем обычно.
– Ничего себе!.. Краше в гроб кладут, – заключила она.
Он бы ей, конечно, рассказал, но… Рассказывать ничего не хотелось, потому что… да просто потому что неприятно рассказывать о своих поражениях, а вся эта нелепая история – начиная с появления в иностранном журнале отрывков из его романа – являлась, конечно же, поражением. Все равно узнает, конечно… стороной, как говорится… земля слухом полнится… на чужой роток не накинуть платок… мели, Емеля, твоя неделя… ну и еще десяток столь же радостных поговорок русского народа можно привести…
– Да ты не переживай уж так, – сказала она. – Все еще наладится.
– Что наладится? – переспросил Бронников, пожав плечами с таким видом, что любому бы стало понятно: у него и так все в порядке, а если что не в порядке, так не стоит уделять внимания столь ничтожным пустякам.
– Сучку твою толстомясую вчера встретила, – вздохнула Кира.
Бронников внутренне скривился – это редко бывало, но все же его всегда коробило, когда Кира начинала сквернословить. Однако проявить наружно не посмел.
– Это Збарскую, что ли? – переспросил безразлично, даже еще будто слегка морщась от недопонимания: какая еще такая сучка?
– Ну да. Она и напела.
– А-а-а… – несколько смущенно протянул он. – А что напела?
– Что договор твой аннулировали.
– Ишь ты… Все знает.
– При ее проходимости это не фокус, – урезонила Кира. – Скажи, а зачем ты рассказ в “Континент” отдавал?
– И это знает? – удивился Бронников. – Вот зараза!..
– То есть все-таки отдавал? Нет, ну а какой смысл-то был? Уж если отдавать туда, так позже надо было, романом. А так только подставился лишний раз…
– Я не отдавал, – хмуро сказал он.