Остальные невольно шарахнулись.
А Сарвари уже передернул затвор и стрелял – широко расставив ноги, от бедра, оскалившись, веером.
Когда магазин кончился, министр безопасности отбросил дымящийся автомат в сторону, повернулся и, хищно раздувая усы, ни на кого не глядя, быстро прошел мимо к своей машине.
Плетнев невольно ступил вперед, загораживая советника.
Конвоиры добивали раненых. Грохотали очереди… трескали одиночные.
Якуб горделиво повернулся к Огневу.
– Видите, когда этого требуют интересы революции, мы тоже можем действовать решительно!.. – заикаясь, переводил побледневший Рахматуллаев. – И вот еще… я не успел перевести… когда он начал стрелять… Министр сказал, что, если бы их можно было убить не один, а десять раз, он бы сделал то же самое!
Главный военный советник тяжело посмотрел на подполковника Якуба и со странной гримасой развел руками – мол, он и не сомневался в подобной решительности. Потом резко повернулся и пошел к “Волге”.
Плетнев слышал, как он сказал сквозь зубы:
– Твою мать!..
Бойцы пятились, прикрывая отход и не сводя глаз с конвоиров, доделывавших свое дело.
Садились молча.
Только Архипов, в третий раз промахнувшись ключом зажигания, сказал:
– Да уж!..
Вот же морока, господи!..
Бронников расхаживал по комнате из угла в угол. Когда он шагал мимо двери направо, из окна был виден ярко горящий клен – совсем еще небольшое деревце, не щадившее молодого пыла, алости, багреца и золота в попытках согреть весь двор… Если пройти до упора налево, в окне показывалась почти голая липа на буро-желтом кругу сброшенной листвы. Темное окно комнаты на первом этаже, где прежде жил дядя Юра, давно уж было наглухо закрыто, а вдобавок зачем-то заклеено – должно быть, новыми жильцами? – бумажными полосками крест-накрест, как в войну перед бомбежками… Где он теперь сам?
МОСКВА, 5 СЕНТЯБРЯ 1979 г.
Что-то, помнится, он хотел уточнить… ах да!.. Бронников переставил несколько коробок с книгами, высвободил нужную, извлек зеленый четырехтомник Даля. Порылся. Нашел.
“
Опорок – м. испод, низ одежи, подбой, подкладка, мех, с чего спорот верх или спорок. Опорок никуда не годен, а спорок, пожалуй, еще в краску пойдет…”
Нет, не то… ага, вот!
“Опоровшийся кругом, старый башмак, отопок, ошметок…
Опорыш – м. опорок, или часть отпоротой обуви; опорыши, голенища от старых сапогов… ступни, босовики, башмаки, сделанные из сапогов, отрезкою голенищ…”
Вот, стало быть, в чем дядя Юра ходил… так и есть, правильно он определил, оказывается… ишь ты!.. С приятным чувством уложил словарь обратно в коробку, коробку закрыл и поставил поверх других. Затем вздохнул и вернулся к своим неутешительным размышлениям, вот уже которую неделю не дававшим ему возможности жить спокойно.
Попасть на прием к Кувшинникову во второй раз оказалось гораздо более трудной и унизительной задачей, чем когда он прорывался в первый – по своим надобностям, в надежде выбить комнату. Теперь его вызывали дважды, и оба раза он часа по полтора сидел без толку в приемной, качая ногой или выходя курить на лестницу, а когда уже готов был взорваться (где-то в районе мозжечка взведенный взрыватель ощутимо дотикивал последние секунды), секретарша сообщала ему, как нечто само собой разумеющееся:
– Василий Дмитрич просил извиниться. Его сегодня уже не будет…
– Что? – в первую их встречу Бронников не вдруг осмыслил сказанное. – Так зачем же он тогда!..
– Вы не нервничайте, – сухо посоветовала она. – Товарищ Кувшинников очень занят.
Что он мог сделать? – только хлопнуть дверью. Он уж потом понял, что все это специально рассчитано и направлено на то, чтобы заранее его психологически измотать. Приходит кагэбэшник, ставит телефон… тут же тебе звонят по нему из Союза – при том, что ты вовсе еще никому своего номера не давал! – просят приехать… и ты, разумеется, уже связал все концы и все понял, и ждешь какого-то страшно неприятного разговора, на которые они такие мастера, каких-нибудь угроз, требований покаяться… повторяешь про себя свои дурацкие аргументы, елозящие все по одному и тому же кругу… и вот приезжаешь натянутый как струна, накаленный – как печная конфорка, – и оказывается, что приехал зря! Ничего важного не сказали! И даже некому было сказать это важное! Но что, что должны были сказать?! И когда теперь скажут?! И как это отразится на жизни?.. А день идет за днем, и телефон молчит, и ни на один из твоих вопросов нет ответа… и ничего нельзя себе позволить, кроме тихого испепеляющего бешенства!..
На третий раз Кувшинников соблаговолил.
Он сидел за роскошным письменным столом, аккуратно уставленным малахитовыми пресс-папье, чернильницами и прочей канцелярской дребеденью. Неколебимое сознание собственной значительности, свойственное этому червю, не сходило с пухлых губ, погуливало по гладким холеным щекам… Вот уж точно – кувшинное рыло! Но какое при этом озабоченное, насупленное! Какая тень заботы обо всем сущем лежит на челе!..
Разговор оказался простым, ничего другого и ожидать было нельзя. Скупо извинившись за прежние нестыковки и разведя руками с таким видом, что даже болвану стало бы понятно, какой громоздкий наворот дел одолевает этого человека, Кувшинников пожурил Бронникова за его писанину, появившуюся в “Континенте” (так и выразился, сволочь, – писанина!), невзначай отмахнувшись от попыток рассказать, что Бронников ничего никому не давал. Подробно разъяснил, что подобного рода комариные укусы при всей своей смехотворности все же приносят вред стране и народу, подрывают авторитет партии и правительства на мировой арене, где Советский Союз проводит последовательную и твердую политику мира и созидания, и вообще являются злобным пасквилем на советскую действительность и льют воду на мельницу реакционных кругов, что не может не возмущать ни членов партии, ни даже, если смотреть на вещи без шор и предвзятости… Тут он запнулся и спросил: “Вы ведь у нас не коммунист?” – “Считаю себя недостойным,” – буркнул Бронников, а секретарь тогда помолчал, зловеще барабаня пальцами по столу, и протянул тяжело и многозначительно: “Да-а-а!..” Но затем все же несколько просветлел лицом (а по мысли Бронникова, все тем же рылом своим кувшинным!) и позволил себе выразить твердую уверенность в том, что, несмотря на беспартийность, Бронников в состоянии осознать потребности текущего момента, столь сложного во внешнеполитическом отношении и требующего полной отдачи и преданности от каждого советского человека, а потому призн
ает свои непростительные ошибки, покается и в будущем ничего похожего не допустит. А что уже, к сожалению, допущено – по мере сил исправит.
Бронников неуверенно пожал плечами.
– Да как же я исправлю? – спросил он.
– Это можно обсудить, – буднично ответил Кувшинников и вдруг оживился: – Я вам так скажу: вот вы все по обочине пытаетесь пройти. Все где-то там у себя в эмпиреях! – Секретарь покрутил в воздухе пальцами. – А вы бы лучше к народу поближе, к общественности! Народ – он, знаете, верный нюх имеет! Народ сразу чует, если где какая гнильца! Народ давно понял: да, конечно, были перегибы, некоторые ошибочные репрессии случались… но, во-первых, объективные обстоятельства – время-то какое! Во-вторых, политическая необходимость! В-третьих, давно уж все признано, культ личности развенчан, так что… – Он махнул рукой, подчеркнув жестом ничтожность темы. – Тем более писательская общественность. Нужно вам ближе к товарищам. К собратьям, так сказать, по цеху… Вот, например, сейчас у нас идет большая и нужная работа. Готовим несколько открытых писем в “Правду”, осуждающих провокационную деятельность некоторых бывших членов Союза… неблагодарных и зарвавшихся предателей, если быть точным. Можно рассмотреть вопрос. Если товарищи сочтут вашу подпись достойной появиться под каким-нибудь из них, то…