Он говорил и говорил, шептал, щекоча ее бледную щеку усами и бородой, и Апракса постепенно погружалась в мягкую теплую дрему. Она испытывала блаженство покоя и любви, сладкая дрема манила ее, обещая сделать это блаженство вечным.
Великое повечерие началось, и напрасно Феофания, Всеволод и бояре оглядывались на вход в собор, едва там начиналось шевеление толпы, – князь и княгиня не появлялись. «Уж хоть сам бы пришел, коли жена не в силах», – про себя ворчала на внука Феофания. Вот уже отец Синдимий вынес на середину храма высокую зажженную свечу – ту самую звезду, что знаменует рождение Христа, – и запел:
Рождество твое, Христе боже наш,
Возсия мирови свет разума.
В нем бо звездам служащии звездою учахуся
Тебе кланятися, Солнцу правды,
И тебе ведети с высоты Востока.
Господи, слава тебе!
Князь так и не пришел. Ничто на свете не могло оторвать его от Апраксы, погруженной в мягкое беспамятство.
– Спи, родная моя… – нежно шептал он. – И знай: никогда я тебя не покину…
Под звон колоколов он мягко приник губами к ее бледным губам и глубоко вдохнул, выпивая последние капли жизни. Припал ухом к ее груди и вслушался в тишину, в молчаливую звездную бездну. Потом поднял голову и еще раз взглянул в неподвижное, навек застывшее лицо с закрытыми глазами.
– Мы не прощаемся, родная моя, – шептал он, и пламя, перебегавшее по его зубам, усилилось. – Пора в путь, ждет тебя синяя туча – кораблик летучий, растворяются ворота терема хрустального. Сделаешься ты яркой звездочкой небесной – я буду к тебе прилетать. Сделаешься ты зорькой утренней ясной – я стану в лучах твоих купаться. Никого я не знал тебя прекраснее и не узнаю. Там, в небесах чистых, в теремах хрустальных никакие уже беды земные тебя не достанут.
Он опустил голову, прижался щекой к ее лицу, а когда поднялся – на лбу Апраксы мерцали венцом самоцветным слезы огненного змия.
Встав с лежанки, он еще раз посмотрел на княгиню молодую – одетая в платье цветов зари, она уже сейчас казалась зорькой в ожидании утреннего пробуждения. Новой весной, ждущей в темноте подземья срока вернуться в мир, такой же юной и прекрасной, как в тысячи прежних лет.
Огненный змей раскинул руки, распустил пламенные крылья – и облачком искр скользнул к устью печи. От ветра его движения огонек свечи на столе заколебался, а лампадка погасла.
***
На соборной площади толпился народ: люди заходили в храм, выходили, перемещались от одной церкви к другой, а иные, едва дождавшись «звезды», бежали к себе домой, чтобы после долгого поста наброситься наконец на богатый праздничный стол – на поросенка с кашей, на свиные ножки, студень. И среди этой суеты, на глазах у сотен человек над теремами вдруг взмыло огромное облако огненных искр – и сложилось в исполинского змия, одетого пламенной чешуей. Толпа охнула, отшатнулась, иные попадали с ног. Кто-то кинулся спасаться в собор, но большинство осталось, зачарованное зрелищем и скованное ужасом.
Издавая яростный полушип-полусвист, огненный змий носился над теремом, свивался в кольца, выписывал круги и ручейки, то вдруг разлетался облаком, то опять собирался. Он был виден не только с площади, но по всему городу, даже на посаде и за Баранцом. Люди смотрели, не веря глазам. Огненный змий вернулся! Его же убили! Зарубили мечом Георгиевым, избыли навсегда!
Из собора выбежали княжьи ближники, и впереди всех Всеволод. Пламенные отблески с неба падали на ошарашенные лица, отражались в вытаращенных глазах. Вниз дождем летели искры и шипели на снегу, как тысячи змеенышей. А змий бесновался, крутился, издавая тоскливый вой; от этого воя заходилось сердце, но не было сил отвести глаза от огненной пляски.
Вот он извернулся в последний раз – и прянул вверх. Огненной стрелой пронзил низкое небо – и скрылся.
Пошел снег – словно змий пробил прореху в мешке. Снег летел вниз густой пеленой, слепил, оглушал. Было ясно – это теперь надолго.
– Он там… опять… откуда взялся-то? – гудели голоса в этой снежной мгле. – Наше место свято!
– А как же… – Всеволод огляделся. – Где же Роман? И Апракса? Они так и не пришли?
Снег падал на его лицо, путался в волосах. Всеволод первым пустился бежать через площадь к княжьему двору, за ним Ратимир и другие.
Терема были пусты и тихи, только в поварне горели огни и раздавался шум работ. На крыльце стояли отроки и таращились в небо, прикрывая от снега глаза.
– Иванка! – окликнул Всеволод. – Где князь?
– С княгиней остался. Мы ждали, думали, он сейчас выйдет, мы его проводим. А он все нейдет и нейдет. И вдруг как заревет, засвистит…
– Что же это было, княжич? Неужто опять… ворог наш воротился?
– А Роман где?
– Там, у княгини своей. Мимо нас не проходил.
Всеволод бегом поднялся по лестнице к Апраксиному терему. Толкнул дверь в переднюю горницу:
– Есть тут кто?
Никто не ответил, служанок князь отправил в собор. Всеволод подошел ко второй двери, тихо постучал:
– Романя! Ты здесь? Апракса?
Тишина. Всеволод осторожно открыл дверь.
Одинокая свеча на столе. Неподвижное тело на постели – и больше никого.
– Романя! – Всеволод сделал несколько шагов к лежанке. У него было чувство, что брат входил сюда и не вышел, но где же он? – Апракса? Тебе нехорошо? Ты спишь? Слышишь меня?
Он подошел, глянул в лицо лежащей. Наклонился, взял ее руку, дрожащими пальцами стал нащупывать бьючую жилку. Тишина. Еще раз огляделся, но никого не увидел. Он бы не удивился, если бы Роман лежал где-нибудь тут в беспамятстве, сам убитый горем. Вот его соболья шуба, небрежно брошенная на пол. И все.
Растерянный и потрясенный, Всеволод встал на колени возле лежанки, перекрестился и стал молиться. Он понял, что Апракса мертва, но самое страшное следствие этого открытия до него еще не дошло.
***
Снег шел стеной над всей землей Плечеевской. Народ собрался в храмах и церквушках, толпился на городских улицах, расхаживал из дома в дом, по одиночке и целыми ватагами. В селах и деревнях было шумно, уже звучали бубны и рожки, везде горели огни – пришли долгие праздники, святые вечера, страшные ночи, что начались со звезды и через двенадцать дней кончатся водой[139]. За десять верст от Плечеева, на Громовой горке, среди широких заснеженных полей и густых лесов, в маленькой, насквозь промерзшей часовне святого Прокопия тоже горели свечи. Случись каким-то чудом поблизости живой человек, так решил бы, что службу там справляют не то бесы, не то ангелы: люди посещали Прокопьеву часовню раз в год, летом, а все остальное время она стояла закрытая и пустая.
Теперь она была не совсем пуста. Один-единственный юношеский голос, чистый и светлый, печальный и радостный, пел:
Веселитеся, праведнии,
Небеса, радуйтеся,
Взыграйте, горы, Христу рождшуся!
Дева сидит, херувимам подобящися,
Носящи в недрех Бога Слова воплощенна;
Пастыри Рожденному дивятся,
Волсвы Владыце дары приносят,
Ангели воспевающе глаголют:
Непостижиме Господи, слава Тебе!
Он пел тому же, кого утешал пением в дни болезни и заточения, и знал: его слышат.
Глава 6
В Сочельник Елеса встала пораньше и принялась за дела. Покормила скотину, убрала хлев и стала прибираться в избе: вымела все углы, вымыла пол, отчистила стол. Женщины Милова занимались тем же, а еще готовили угощение на вечер и завтрашнее утро. За работой Елеса все прислушивалась, не вякнет ли Волчок. Но так ничего и не услышала, пока не затопали на крыльце тяжелые шаги и голос Ермолая не позвал:
– Елеська! Дочка! Здесь ты?