Первый, второй, третий вечер поддельный Роман на глазах у всего двора удалялся на ночь в покои супруги. Челядь и бояре переглядывались, подмигивали, Ратимир опять стал отпускать шуточки, которыми провожают новобрачных. Избыв змия, князь вступал с Апраксой в супружество заново. Шептались: а как же приплод тот… змиев? Да может, нет никакого приплода, а от любви змиевой княгиня хворала? Ну, теперь-то она поправится!
Однако вид княгини не обещал скорого возвращения здоровья. Она по-прежнему была бледна, слаба, и все замечали, что высидеть рядом с князем обед в столовой палате ей удается из последних сил. Большую часть дня она лежала, и князь сидел возле нее, развлекая беседой. Каждый день князь самолично выносил Апраксу на руках из терема, укладывал в сани на перины, укрывал медвежьей шкурой и вез кататься. И погода была такая, о какой в эту пору можно только мечтать: мягкое солнышко, легкий морозец. С князем ездили бояре с женами и детьми, целый поезд из пары десятков нарядных саней весело мчался над Окой. Развевались ленты и цветные платки, трубили рога, звучали песни и азартные крики. Словно вернулось свадебное гулянье: состязались в быстроте, катались с гор. В Плечеев возвращались в первых сумерках и сразу садились за богатый стол. Пировали до ночи, и бояре дивились: никогда прежде они не видели своего князя таким веселым и общительным. А что он даже не спрашивал о делах, так какой же болван тьмутороканский станет докучать делами человеку, который только что вернул себе любовь молодой жены?
– Ты что же, хочешь насовсем князем остаться? – шептала Апракса, когда они с Ильяном были наедине в ее опочивальне.
– А как же? Я же слово дал тебя не покидать до самой смерти. Чем из меня князь плох? – Ильян смеялся, и в полутьме было видно, как пламя перебегает по его зубам.
– Но что же ты в этом понимаешь, в княжьих-то делах, ты же бес! – Апракса смеялась, чуть задыхаясь, и запускала пальцы в его волосы. – Это тебе не тучки небесные пасти!
– Чего не понимаю, ты мне подскажешь. Ты же у меня умница, истинная княгиня, всем премудростям обучена, да?
Ильян бережно укладывал Апраксу на постель и принимался целовать. Его любовный пыл был подстать молодому новобрачному, и то, что Апракса не блистала красотой – худая, бледная, быстро устающая даже от простого разговора, – его ничуть не расхолаживало. В каждом его взгляде на Апраксу была любовь, в каждом слове нежность, в каждом касании – неистощимая страсть. Страсть, слишком жгучая для того ветхого сосуда, в который превратилась Апракса. Уже два-три раза в его объятиях ее накрывала горячая вспышка, она теряла сознание и до утра лежала в беспамятстве, а при свете дня приходила в себя медленно и с трудом. Но она не желала думать, к чему все это их приведет – и в опочивальне, и в престольной палате. Ее уносила огненная река, которой она не могла и не хотела противиться. У нее был только Ильян. Образ прежнего мужа, настоящего Романа, ушел во тьму забвения и не тревожил ее.
Глава 3
Одно огорчало плечеевцев: князев брат, Всеволод, в этих увеселениях не участвовал и даже не выходил из своей горницы. Лексана рассказывала, что здоровье его не так уж худо, – легкая лихорадка. Хуже было другое: красные пятна, похожие на ожог, никак не сходили с кожи. Они пылали на лице, на шее, на груди, на правой руке, – там, куда упали капли змиевой крови, – и никакие средства не помогали их свести, только облегчали жжение. В придачу они начали шелушиться; если Всеволод расчесывал их, появлялись кровавые язвочки. Всеволод знал, что с юности был хорош собой, привык к восхищенным взглядам девок, а то и женщин старше себя. Он никогда бы в этом не признался, но мысль об уродливых красных пятнах на лице весьма его мучила, и он стыдился показаться на люди.
К нему приходил дьякон Арефа с кандией из собора и кропил святой водой. Привозили деда Фларя: тот шептал «сильное слово» себе в горсть и стучал посохом по полу. Зазвали Сенчу с Дровяной улицы, тот бормотал свое «слово» и ножом чертил крест у Всеволода над головой. Приходила старая Рагуилова матушка, водила по лицу Всеволода сырым куриным, чисто белым яйцом, шептала что-то, подложив под ноги топор, что необходимо ведунам, кто растерял от старости все зубы.
Вивея привела бабу Оксенью с Воеводской улицы – та славилась как повитуха и хорошо лечила детей.
– Где дитя-то? – недоуменно оглянулась Оксенья, очутившись во Всеволодовой горнице.
– Я дитя, – заранее безнадежно ответил Всеволод.
Баба Оксенья оглядела его, примериваясь по привычке, но брать на руки не стала, а подумала и велела:
– Краснота у тебя где? На лице? Вот хорошо – голову в печь суй.
– Чего? – Всеволод вспомнил свои шутки о том, что его скоро зажарят.
– Голову в печь! А я буду слово молвить.
Вздохнув, Всеволод засунул голову в устье, а баба Оксенья стала бормотать, расхаживая вокруг него посолонь:
– Вот тебе дым, вот тебе дым курчавый, унеси лихую болесть, сухоту и красноту, с белого тела, с ясных очей…
Боярин Неженец привел Маисью, свою домашнюю знахарку. Та велела подать большое корыто с водой, положила в каждый угол по узелку с травами, нашептала, велела умываться на утренней заре и на вечерней, выкликая каждую по имени, – и так три дня. Но ни травы, ни шепотки, ни зори Марья, Марьяна и Макарида не помогали.
Когда в Плечееве «знающие» кончились, стали искать по окрестным деревням. Ведун по имени Овечко – мужик средних лет, угрюмого вида, весь заросший бородой и с длинными нечесаными волосами, – сам пришел из Угодова и изрядно Всеволода напугал.
– Смотри в глаза! – рявкнул он, едва приступив к больному, и Всеволод подпрыгнул от неожиданности. – В глаза смотри, я сказал!
Всеволод с трудом удержался, чтобы не отвесить леща невеже, но сообразил, что эта грубость назначена не ему, а недугу.
Смотреть Овечко в глаза было страшновато: серые и дикие, они пылали злобой. Удерживая взгляд Всеволода, Овечко бормотал совсем уж непонятные слова – шинялда, шибулла, качалла, яниха, шайдига: видать, разговаривал с хворью на ее бесовском языке. Завороженный этим бормотанием, Всеволод оцепенел, а Овечко вдруг сунулся лицом к его лицу и громко щелкнул зубами. Всеволод, разом очнувшись, опять подпрыгнул и отшатнулся, а Овечко схватил его за руки, удерживая, опять щелкнул зубами, как волк, возле его шеи. Тело выученного бойца сработало само: Всеволод опрокинул его на пол, прижал спину коленом и заломил руку. Бывший при нем Макарка кинулся на помощь, думая, что дикий знахарь напал на князя.
– Все ты сам испортил! – досадовал Овечко, когда его наконец опустили, слегка помятого. – Это ж так хворь выгоняют! Ее загрызть надо! А ты драться! Не будет теперь толку, бог тебе судья! Пусть капусту в молоке проварят, и прикладывай.
Толку и правда не было.
Боярыня Веселиса привезла из своего села тамошнюю умелицу, бабу Любарку, и эта понравилась Всеволоду больше всех. Маленькая, худенькая старушка в белом платочке, Любарка не орала, не совала его в печку и щелкала зубами, а лишь мягко чертила сухеньким средним пальцем круги посолонь по его коже в поврежденных местах и бормотала свое: «Как на белом камне нет ни чирья, ни вереду, ни сухоты, ни красноты, так бы и на белом теле раба божия…» Почти не имея зубов, она при этом клала в рот половинку старинного серебреника. Приятно-говорливая, вся как бы светящаяся, перед этим Любарка долго рассказывала, как матери приносят к ней детей, а она исцеляет то, что не исцелить никому другому, как один парень не мог жениться из-за красноты и язв по всему телу, а она «почертила», и теперь у него жена и трое ребятят… Побеседовать с ней было даже приятно: Всеволод велел подать ей сбитня, взвара и пирогов, и баба Любарка просидела у него полдня, развлекая болтовней. Приходила она трижды – так положено при трудных случаях, но облегчение наступило самое небольшое.
– Видать, милок, тебе не по́ крови пришлось, – развела она руками на третий раз. – Бывает так.