Николай Петрович вспомнил рассказ инспектора, которого потом Первый двинул на профсоюзную работу. Как-то в воскресенье инспектор охотился с Дамировым на Арнасайских разливах. Попали в уток, набили ягдташи. Обедали у секретаря райкома партии. А инспектора — наивный славянин! — тогда очень интересовало, берут или не берут его подопечные. Им подавали и подавали из одной изолированной комнаты. Инспектор сделал вид, что отяжелел, поднялся, прошел вдоль стены и невзначай толкнул плечом дверь в эту интересную комнату. Дверь открылась, он бросил один беглый взгляд на содержимое и отвернулся, а дверь тихо затворилась сама. Он увидел: штабель ящиков с водкой и коньяком, говяжью тушу, несколько бараньих туш, тесно составленные мешки с мукой, рисом, сахаром, фляги с хлопковым маслом и медом. Ответ на мучивший его вопрос он получил за долю секунды. Но Дамиров угадал направление его мысли и сказал секретарю что-то резкое, и дверь в этот домашний склад больше не открывали. Ракитин подумал, что удовлетворение любопытства подчас обходится дорого и, знай люди заранее о цене, которую заплатят, многие укоротили бы свой нос. Многие, но не этот инспектор. Ему бы держаться осмотрительнее, а он со своим простодушием и непосредственностью полез на рожон. Первый осматривал свою подопечную область, инспектор в числе прочих сопровождал его и вечером, улучив момент (Первый как раз лестно отозвался о старании), доложил, что ему на каждом шагу приходится осторожничать: чуть копнешь, чуть надавишь, а человек-то этот, оказывается, ваш родственник!
— Тут вы не правы, мой родственник тот, кто хорошо работает, — поправил его Первый, не показывая, что уязвлен.
Первый вообще всегда говорил очень правильно. Он так привык говорить правильно, что только так и говорил и в среде единомышленников, где можно было и не лукавить, и в семье. Но единомышленники принимали во внимание не то, что он говорил, а то, что подразумевал.
Николай Петрович вспомнил Второго, обаятельного и мудрого, который не смог повлиять на здешний климат, потому что он, как жидкость в сообщающихся сосудах, зависел от климата в стране, и вынужден был сменить его. Восемь лет назад его, только приехавшего из Москвы, пытались задобрить. Руководитель одной южной области Рузмет-бобо, остановившийся в Ташкенте на правительственной даче, послал ему фрукты — лучшее из того, что созревало в его благословенном и загадочном краю.
— Зачем мне это? — сказал Второй, покрываясь серыми пятнами. — У меня все есть, мне это не нужно!
Он вызвал своего водителя и приказал ему отвезти ящики и бросить их на пол непременно в присутствии того, кто их послал. Водитель, русский парень могучего сложения, устроил эту маленькую демонстрацию протеста с большой радостью. И это положило начало нелюбви между Вторым и Рузметом-бобо и почти сразу же между Вторым и Первым. Чем дальше, тем чаще между ними проскакивали искры, взаимопонимания не получалось. Второй, человек проницательный, наделенный к тому же немалым житейским опытом, видел больше, чем кто-либо другой. И от того, что он видел, ему очень скоро стало невмоготу. Чтобы не отвечать за дела Первого, он добился перевода на дипломатическую работу. Как, наверное, его мучила мысль: «Почему Первому верят?» И как, наверное, его мучила та, вторая мысль, когда он понял, почему Первому верили. Как ему стало невмоготу…
4
Какая-то тень легко и быстро коснулась лица Николая Петровича, и он увидел на сияющем диске светила ночную птицу. «Уух! Уух!» — выдавила из себя птица, пугая, и потерялась на фоне леса, освещенного сбоку. Филин, подумал Ракитин. Он не испугался. Ему не было страшно и тогда, когда он спал один на многие километры. Теперь же рядом были люди. А раньше, на рубеже детства и юности, ему было страшно оставаться одному даже в темной комнате, и из-за этого страха перед ночью он не мог ходить в горы. Потом он превозмог страх, излечился от него, как от болезни.
Он не сторонний наблюдатель. Не был им и не будет. Ведь умел, давно уже умел он выработать позицию и стоять на ней, даже если она не совпадала с позицией его начальника. «А Первого подкосил страх, — вдруг сказал он себе. — Все должно было открыться, и он обмирал от страха. Страх парализовал его волю и остановил сердце. Первый сам толкнул себя на такую жизнь и такую смерть».
Теперь дрожали пособники Первого. Среди этих воротил подпольного бизнеса было мало мужественных людей. Такие люди расходились с Первым, как только разглядывали, кто он и что он. Но кое-кто из этих людей, как только кольцо смыкалось, предпочитал избавить себя от мучительной процедуры дачи показаний. Это самоустранение не спасало от позора. То, что эти люди думали о Первом, который вдохновил их на нынешний позор, уходило в небытие вместе с ними. Николай Петрович мог поклясться, что это не были слова благодарности.
Не шел и не шел сон. Как только Ракитин задумывался над этим, сон отступал, и ночь открывала ему свои просторы. Воздух, стремившийся вниз, по течению Чаткала, как следует напитался холодом. Приятно, когда не дышишь бензиновой гарью. Пить можно здешний воздух. В нем растворен аромат увядающих трав альпийских лугов, арчовых рощ и рощ березовых. Но пей или не пей здешний воздух, хмелей или не хмелей от него, а на вопросы, которые он сейчас задавал себе, надлежало искать и находить ответы. Как он теперь понимал, то, что он задавал себе эти вопросы, мешало ему продвигаться по служебной лестнице. Но без этих вопросов, без поисков ответов на них он не мог, и, значит, лестница с ее бесконечными ступенями вверх могла подождать.
На каждого из тех, на кого опирался и кого жаловал Первый, приходили письма. В них были факты большой убойной силы. И Первый накладывал резолюцию: «Тщательно проверить и доложить». Зеленые чернила, ровный наклон каллиграфически четких букв. Но едва работник, получавший из рук Первого такое письмо, входил в свой кабинет, наскоро строя планы проверки, как раздавался звонок, и Первый доводил до сведения свое истинное мнение: «Там, конечно, понакрутили всякого со злости. Не было этого ничего, и давайте не будем травмировать хорошего человека. На место выезжать не надо. Скоро пленум, тогда и побеседуете с товарищем. Нет возражений?» Вопрос ставился демократично, и возражений не было. Как-то само собой получалось, что люди, возражавшие Первому, очень быстро оказывались от него на значительном расстоянии, на таком расстоянии, которое их возражения уже не преодолевали.
Итак, индульгенция выдавалась и письмо списывалось за полным неподтверждением фактов. Сейчас люди, не проверявшие эти жалобы, были сняты со своих постов, но не чувствовали себя виноватыми. Прямыми пособниками Первого они не были, но не позволяли себе и ослушания. У Первого росли и продвигались только те работники, которые настолько понимали его красноречивое молчание, что не нуждались в конкретных указаниях.
Первый считал себя писателем, и это его мнение усиленно поддерживалось. Ибо угождать Первому было вовсе не подхалимством, а исполнением долга служебного и нравственного. Угодив Первому, люди сразу возвышались в собственных глазах. Все было правильно в книгах Первого, но отсутствовал эмоциональный накал и остро чувствовалось хорошо оплаченное старание переводчика. От этого его книги походили на декорации. Декорации неплохо передают идею, но не душевное тепло.
Первый споро подхватывал то, чего желали на самом верху. Он насоздавал массу кукурузоводческих совхозов. Единым махом он создал их штук сто. Специалисты нарекли этот скоротечный акт творения экономическим волюнтаризмом. В кругу близких они были не столь корректны и говорили об экономической безграмотности, плоды которой будут пожинаться долгие годы. Теперь Ракитин видел, что не безграмотность была это, а очередная мастерски исполненная ария из оперы со многими действиями и с необычным для тонкого слуха меломана названием «Показуха». Быстрое реагирование подразумевало столь же быструю ответную благосклонность в виде наград, которым уже было тесно на одной груди. Кроме того, предвкушались награды завтрашние. Как всегда, действиями Первого руководил трезвый расчет. И созревали, и падали желанные плоды!