— Проверьте и это, ну, час выбросите, какие тут могут быть вопросы?
Басов кивнул, а как только Раимов ушел, продолжал все делать по-своему. «Неужели отмахнулся?» — подумала я. Но он прекрасно изучил Ульмаса Рахмановича и прибег к маленькой хитрости. Часа полтора испытывал свой гаситель, затем остановил воду и поставил вариант Раимова. Едва я вновь открыла задвижку и отрегулировала расход, как подошел Ульмас Рахманович. Посмотрел, запустил в поток руку, нащупал главные струи. Пофыркал, похмыкал: его конструкция была менее удачна. Меня распирала гордость за Бориса Борисовича. И больше шеф не вмешивался, бросив:
— Доводите свое.
Обычный производственный эпизод, ни на, кого не брошена тень, интересы дела торжествуют — откуда же приподнятость в моем настроении?
Если Басов был сосредоточен только на апробации своих предложений, то о себе я этого сказать не могла. Открывая и закрывая воду, выполняя это механически, я одновременно думала о вещах, далеких от модели, но прямо связанных с Борисом Борисовичем. Почему он не ладит с женой? Люди часто становятся чужими против своей воли и, оглядываясь назад, не видят места и даты, где их пути разминулись. Они уже видят себя на разных дорогах, а как они на них оказались, не могут вспомнить. Но, думала я, если в их отношениях давний и стойкий холод, плохо поддающийся лечению, не обратит ли он внимания на другую женщину? На меня? «Эгоистка! — укоряла я себя тут же. — На чужом несчастье еще никогда не возрастало ничего прочного, долговечного. Хотя… каждая находка — это чья-то потеря. Нет, это не для меня!»
Подошел механик, ведающий насосами. Рабочий день, оказывается, кончился, пора выключать.
— Как? — воскликнул Борис Борисович. — Уже! Летит, летит времечко!
Насосы встали, поток иссяк. Басов уединился в своей каморке. Ему нравилось вечернее затворничество. Если бы было можно, я бы понаблюдала за ним.
Девушки уже на старте. Инна как куколка: синее широкое пальто, вязаная белая шапочка, белый шарф; сумочка в тон. Любит она себя.
— Дура! — накинулась она на меня. — Целый день в таких чулочках! Хочешь в тридцать стать инвалидом? Тогда продолжай!
— Инна, Вере нравится работать с Борисом Борисовичем, — сказала Варвара, привычно затягивая слова. — Борис Борисович обладает умением останавливать время.
— Ну тебя! — отмахнулась Инна. — Побежали.
Гулкий топот, хлопанье дверей. И тишина. Ехидна эта Варвара. Но интуиция у нее в порядке. Инка дружелюбнее, хотя и обозвала меня. Варвара Федоровна, вы законченная злючка-колючка. И нос острый, вынюхивающий, как по заказу. Но она права: да, мне нравится работать с Басовым. И в этом я не вижу ничего предосудительного.
8
Середина февраля. Две последние недели прожиты заурядно. Неудача настигла меня на ровном месте. Я ошиблась при переходе от модельных размеров к натурным. Два рабочих дня пришлось перечеркнуть. Раимов почему-то сразу оказался в курсе.
— Второй раз на этом месте упадешь — уволю.
Снесла молча, свою вину глупо оспаривать или преуменьшать. Борис Борисович обдал меня резким, колючим холодком. Я съежилась и совсем притихла. Второй раз я не так его поняла. Он говорил о многом и неконкретно, и когда я установила гаситель и пустила воду, он разволновался и приказал остановить опыт. Он, оказывается, просил поставить другой гаситель, этот же не годится! Я разревелась, мне было стыдно… Правильно заявила Инна: я круглая дура. Но — без слез, без слез! Слезы — внутри, на миру — улыбка. Разве это не самое высокое искусство?
Однажды вечером мы с Инной решили прогуляться по парку. Присели на скамейку.
— Почему ты не замужем? — спросила я.
Она пожала плечами, потом выдала что-то о глупости мужиков, по вине которых ее девичество затянулось.
— Странно. Может быть, ты слишком многого хочешь?
— Мне нужен мужчина с будущим.
— Слушай, а почему тебе безразлична работа?
— Нашла тему! — Она не любила, когда прикасались к ее больным точкам.
Потом я проводила ее. Она вспомнила школу, институт, студенческие приключения, о том, как однажды упала с лошади… Но не произнесла ни одного мужского имени.
— Я хочу, чтобы мы стали подругами, — сказала я.
— А мы разве не подруги? — удивилась она.
У меня как-то приятно забилось сердце. Я уже видела себя и Инну на вечерних улицах, в поездках за город, в веселых компаниях. Почему меня тянет к ней, а не к Варе? Обе равно озабочены устройством своей судьбы, прочее — вне их интересов. Инна непосредственна, мне рядом с ней хорошо. А к Варе боязно прикоснуться. Она заряжена электричеством, и никогда не знаешь, какой силы будет разряд.
9
Переборола себя и навестила родителей. Этот шаг всегда дается мне тяжело, и, чтобы облегчить его, чтобы не оттягивать, я устанавливала день — им была третья суббота каждого месяца — и шла к отцу и матери, которых не любила. Признаваться в этом — какое мучение, стыд какой! Минут сорок я добиралась до родительского дома. По дороге купила торт и в семь часов нажала кнопку звонка. Дверь открыла мать. Дородное тело, бордовые щеки, слезящиеся глаза, глубокие морщины, острый запах спиртного. Какое-то время она не узнавала меня. Она давно уже замедленно реагировала на внешние раздражители, и я боялась за нее, когда она переходила улицы.
— Верочка! Доченька! — крикнула она и обняла меня.
Спиртным запахло сильнее. Я потянула ее в комнату, из полумрака на свет.
— Степа! — позвала она. — Вера пришла.
Отец засеменил ко мне. Он что-то жарил, и запах раскаленного масла заполнил квартиру. Я распахнула форточку, потом подошла к отцу и поцеловала его. Спросила:
— Папа, как ты себя чувствуешь?
Ответ легко можно было прочесть на землистом, помятом его лице, но он обижался, если я не справлялась о его здоровье. У него язва желудка, давняя, очень его мучившая. Пивные и забегаловки не давали ей зарубцеваться.
— Скриплю, сама видишь, — сказал он. — Другой бы сразу на курорт, ему бы и полегчало. Но у другого деньги, а у меня, бедного вахтера?
— Ты еще и пенсионер, — подсказала я. — И, пожалуйста, не жалуйся, не гневи судьбу. Ты прекрасно знаешь, в какую прорву утекают твои и мамины деньги.
«Степа, сбегай!» — вспомнила я. И он бежит. Несчастные. Пожалуй, только в этом у них единодушие. А в квартире жалкая железная кровать, обшарпанный круглый стол, древний-предревний, самодельный коврик с оленями на лесной опушке. Какие-то обноски на вешалке. Я никогда не была желанным ребенком. Со дня рождения встала им поперек горла своим криком, пеленками. В тот день, когда я поняла это, я стала взрослой. У матери нашлись для меня ласковые слова только тогда, когда я зажила самостоятельно. Ей было жалко кормить и одевать меня на свои кровные, и сколько попреков я выслушала, сколько подзатыльников получила, путаясь у нее под ногами!
Мать суетилась, накрывая на стол и звякая посудой. Отец стоял у окна и смотрел на меня грустно и иронично, и мне показалось, что он, в отличие от матери, еще не прикладывался к бутылке.
— Вера, все хорошо? — спросил он тихо.
Я кивнула. Я никогда не испытывала потребности рассказывать о себе. Моих дел и забот они не знали.
— Как бабушка? — задав этот вопрос, он непроизвольно поморщился.
— Плоха, — сказала я.
— Плоха, но переживет меня!
— И меня! — подхватила мать.
— Уже нет. Не кощунствуйте.
Они отшатнулись от меня, но возражений не последовало.
— Лекарства мне не помогают почему-то, — вздохнул отец, меняя русло разговора. — Наверное, потому, что не подношу ему, эскулапу этому.
— Лекарства не помогают тебе потому, что ты себе подносишь, — напомнила я.
— Я принципиально не подношу! — настаивал на своем отец.
— Степа, не смеши! — сказала мать. — Я не помню, чтобы ты когда-нибудь поступал принципиально.
— Неправда! — загорячился отец. — Вот дам ему десятку и получу хорошие лекарства.