— И хорошо! И замечательно! — загоралась я. — Пусть увидят свою несостоятельность. Пусть крепко задумаются над тем, как ее преодолеть.
— Не они крепко задумаются, а я. Они отвыкли думать.
— Тогда пусть идут туда, где не надо думать.
— А нам кого принять на их место?
— Может быть, никого. Сами справимся! За себя и за них справимся.
— Странно вы рассуждаете, Вера Степановна. Что-то, чувствую, в словах ваших есть, но как повернуть, чтобы они делом стали, откровенно говоря, не знаю. Руководство института тоже хочет, чтобы в проектах было больше нового, но ставку делает на проектные отделы.
— А вы подавайте идеи так, чтобы не противопоставлять лабораторию проектировщикам.
— Вы у нас без году неделя, но огляделись и запели — приятно слушать, — сказал он. — Ваш голос не для хора.
— Я… Что я? Разве это от меня идет? От жизни. Потому и идет, что жизнь этого требует.
Смутился Ульмас Рахманович. Словно должен, обязан был уже что-то сделать из того, о чем я говорила, но не сделал, повременил и теперь попал в щекотливое положение. Объясняться — перед кем? Инстанции не требовали объяснений. И коллектив молчал, одна я вякала. То, как мы работали, я назвала топтанием на месте, и он меня не опроверг, не возразил против очевидного. Если я подтолкну его еще и еще раз, он эти вопросы поднимет, а там и инерция будет преодолена. Главное, заложить первый камень. Лавры я заранее отдавала другим, я в них не нуждалась.
Я все же очень себя люблю. Как я копаюсь в себе, как хочу, чтобы меня гладили по головке! Чтобы меня понимали! Хотя и к равнодушию, и к холоду, и к откровенному неприятию моей особы должна была бы привыкнуть. Как заставить себя, вернее, как научить себя меньше жить собою, больше делать для других? Как быть выше того неугасающего брожения в душе, от которого все недовольство собой и ближними? Или именно это и есть побудительная причина и тех поступков, которые мне нравятся?
Но теперь, кроме себя, я люблю Леонида. Я люблю его больше себя, он — в каждой моей мысли, в каждом моем завтрашнем дне. И хочу я одного. Не того, чтобы это никогда не кончалось, это само собой. Я хочу ребенка. Завидую каждой беременной женщине.
27
Шел опыт, и Басов вдруг накричал на меня. Мы опять варьировали гасителями. Он увидел, что я поставила пирсы не его конфигурации, и обрушил на меня поток злых, несправедливых слов. Я опешила. Почувствовала себя рыбой, которую вытащили из воды. Хочешь сделать вдох, а вдоха не получается, одни судорожные конвульсии. Я смотрела на него глазами, в которых застыли слезы. Лицо его пылало, и, будь в его руках власть, в гневе он был бы страшен. Он перебрал многие мои недостатки, а когда коснулся вечной темы человеческой неблагодарности, я сказала, не повышая голоса:
— Уйдите, пожалуйста.
Он осекся и замер с раскрытым ртом. Это была немая сцена. И в наступившей звонкой тишине я повторила:
— Идите отсюда и больше ко мне на модель не приходите. Без крика-шума вашего я все доделаю.
— Интригуешь! — закричал он, багровея.
— Да-да. Интригую. Поэтому идите и держитесь впредь от меня подальше. Может быть, на расстоянии до вас дойдет, что на подчиненных нельзя кричать.
Он стал выкрикивать мне давние свои обиды. Мелко все это было, мелко и больно.
— Извините, вы мешаете работать, — сказала я, повернулась к нему спиной и стала заменять гаситель другим, но не тем, который предложил он.
Обернулась, его уже не было. Так-то лучше, дражайший Борис Борисович! Без крика лучше. Вы слишком долго взвешивали, как вам быть, и упустили время. Зачем же кричать, когда все кончилось?
Перед концом рабочего дня он подошел и извинился. Начал оправдываться, но я его прервала:
— Я вас извиняю, но давайте без объяснений. Мне, например, все ясно, вам — тоже.
Он ушел, еще более побитый. Что со мной? Прежде в таких случаях я цепенела и не заступалась за себя. Теперь засучиваю рукава и возникаю. Последствия — пусть будут! Несправедливость легко перерождается в скверну, если не идти на нее с гневно поднятой рукой.
Жил во мне человек, думала-мечтала я о нем, ночи не спала. И кончилось все в одночасье. Ничто из посаженного не прижилось, ничто из построенного не устояло. А я не разочарована, не тщусь начать сначала. Все у меня есть, и ничего другого мне не надо.
28
Ждала Леонида, как одержимая бросилась открывать дверь, а на пороге — мать. И портвейном от нее не пахло. Я поцеловала ее: нет, спиртным не пахло.
— Не ждала? — обиженно произнесла она, прочитав разочарование не моем лице.
— Проходи, пожалуйста, — пригласила я.
— Чаем угостишь?
«Только бы Леонид сейчас не явился!» — подумала я. Усадила ее в кресло. Собрала на стол.
— Как папа? — спросила я.
— Болеет… Ты же знаешь — желудок…
— Мама, а не полечиться ли тебе с папой?..
— Что ж, похлопочи, — вдруг согласилась она.
Я этого не ждала, я была не готова к ее согласию.
— Мама, я все сделаю! Ты уже сколько дней… воздерживаешься?
— Сколько, сколько! Восемь. Думаешь, легко? Каторжно. Мутит, мысли мерзкие, видения. Земли твердой под ногами не чувствую. Зыбко и зябко. Тебе этого не понять.
— Как не понять? Я тебя люблю, значит, пойму.
— Ничего это не значит. Люблю! Притворяешься, до ни разу не проговорилась, что не любишь. Ловка!
— Мама, я тебя пьяную не люблю. Что тут неясного?
— Вот для тебя и начну новую жизнь. Можешь класть в лечебницу, вытерплю.
— Тебе врач что-нибудь сказал? «Скорая» приезжала?
— Соседи вызывали, мы сами не могли, Отходили и сказали: зачем отравлять себя? Предупредили, что второй раз из таких глубоких ям не вытаскивают.
Прежде я не могла остановить родителей, сколько ни пыталась. Ждала: может быть, последняя черта их остановит. И вот они у этой черты, подавленные, опустошенные, и этот проблеск воли — последняя надежда.
Чай мать пила, а есть не стала, отнекивалась:
— Нет аппетита.
Редиску со сметаной я приготовила, она и от нее отказалась.
«Восемь дней не пьет, и уже человек! — подумала я. — Послушать приятно. Сколько же мы потеряли из-за своей нелепой терпимости к пьющим? Сколько загублено здоровья, работы, семей?»
— Ты все одна? — спросила мать.
— Нет. — Я улыбнулась, и улыбнулась она.
Ее улыбка походила на гримасу, она разучилась улыбаться. Как и отец, она была очень нездорова. Она отравляла себя годы и годы, и теперь организм настойчиво требовал отраву, к которой привык и без которой не мог.
— Кто же он?
— Хороший человек.
— Приходи с ним к нам. Я хочу на него посмотреть.
— Он, наверное, скоро придет. Ты ешь, пожалуйста.
— Я на него посмотрю и сразу уйду. Можно? Я только посмотрю, а мешать не буду.
Я не помнила ее внимательной, деликатной, чуткой. Но теперь к ней возвращались и эти качества. Значит, они у нее были, ведь не приобрела она их за несколько дней трезвости. Они были, но водка оттеснила их на задворки души.
— Дай мне что-нибудь почитать, — попросила она. — У нас испортился телевизор, а я не хочу чинить, надоел. Хочу почитать какую-нибудь интересную книгу.
— Хорошо, мама…
У меня навернулись слезы. Возродится ли в ней человек, не поздно ли она спохватилась? А сделала ли я все, чтобы она поняла это раньше?
В дверь постучали. Это был Леонид. Я открыла ему, представила матери. Они долго и тяжело изучали друг друга.
— Можно и улыбнуться, — сказала я.
Леонид улыбнулся, мать протянула ему руку.
Отвечать на вопросы и делать заверения Леонид предоставлял мне. Это не затянулось. Мать пробыла с нами совсем немного, засобиралась, простилась и пошла.
— Держись, мама! — шепнула я у ворот. — Ты постарайся ни-ни, а о больнице я похлопочу. — Ну и как впечатление? — спросила я Леонида.
— Ей тяжко, — сказал он. — Знаешь, ты бы могла пойти по общественной части. В тебе развито сострадание.