— Ладно, — согласился я. Рая этого никогда бы не сказала. Она бы не выстроила всей этой цепочки. — Останемся сами собою, это лучше всего. Нам поздно менять лицо и суть свою. Да и зачем?
— А если бы было ради чего? Ты сейчас разве не перестраиваешься? У тебя была Рая, а теперь у тебя я. И работа совсем другая. Значит, и в тебе что-то поменяется.
— Ты все правильно обосновала, я согласен. Правда, мне кажется, что я каким был, таким и остался. Разве что ума-разума поднабрался.
— А это не приобретение? Ты когда-нибудь с Раей обсуждал все это?
— Нет, — признался я. И удивился ее проницательности. Я как раз подумал об этом.
— Но почему? Ей было не интересно, она далека от всего этого? Тебе было не интересно?
— На каждый из твоих вопросов я могу ответить положительно. Но ты сама знаешь, что не похожа на Раису.
— Однако, — сказала она с вызовом, — это вовсе не значит, что ей до меня далеко.
— Не значит, коли ты так ставишь вопрос, — спокойно согласился я.
— Тогда верно будет предположить, что чем-то я лучше ее, а чем-то она лучше меня?
— Это можно предположить, сравнивая себя с любым человеком.
— Не очень-то ты меня любишь, если думаешь так. Если не видишь разницы, сравнивая нас.
— Успокойся. Выбор сделан, и незачем унижать несчастную женщину.
Катя сдержалась, готовые было сорваться горячие, обидные слова так и остались непроизнесенными, но это стоило ей немалого усилия. Она поджала губы, и ее быстрый взгляд скользнул по мне и отпрянул. «Что за метаморфоза? — сказал я себе. — Откуда эта нетерпимость? От сознания вины?» Теперь мы оба смотрели в потолок. Катя не воспринимала критику даже в малых дозах. Все, что она делает, правильно, а сомневаются в своих поступках пусть слабовольные личности. Пусть они хоть семь раз отмеряют, хоть семьдесят семь, это не прибавит им решимости и уверенности, и у них все равно задрожит рука, когда надо будет совершить простой и естественный поступок — один раз отрезать. Теперь я разглядел в этом ее качестве особенность характера. Эта ее черта говорила о твердости намерений и упорстве в их достижении.
Я обнял ее, она не ответила. Я подождал, потом обнял снова. И остановилось время. Незачем стало что-то сопоставлять, строить планы, прокладывать курс, метаться, оправдываться, поворачивать назад, снова очертя голову нестись куда-то, а упершись в стену, разыскивать проход — остановившееся время все это вымело из сознания, освободило его для чистой, безоглядной радости, для светлой минуты любви, и все остальное, продолжая существовать, вдруг потеряло свое влияние и вес, соразмерность исчезла, понятия «можно» и «нельзя» нейтрализовали друг друга.
Катя заснула, ушла от своих вопросов и моих ответов. Да, лучше ни о чем не спрашивать, ничего не бередить, не растравлять. Волна, холодная и плотная, набежавшая опять неожиданно, окатила меня и понесла не отпуская. «Ничего, — подумал я, увещевая себя. — Отогреюсь, и все будет хорошо, не я один начинаю сначала. Да и что делать, если первая постройка неудачна? Терпеливо нести свой крест». Но я не мучился, и Рая не была моим крестом, пока я не встретил Катю. Пока не понял, что смотреть на Катю издали мне мало. Выбор сделан, и нечего теперь терзать себя и изводить близких. Нет ничего нелепее возвращения к разбитому корыту. И нет ничего тоскливее. Я подумал, что, если вернусь к Рае, никогда не освобожусь от пут чистой науки. «Неправда, — возразил я, — все это вздор. И вовсе не нужно, чтобы меня подталкивали и стимулировали. К тем выводам, которые я сделал, я пришел сам, Катя не привела меня к ним за ручку. Просто одно совпало с другим. И пусть мне сейчас тяжело, я переживу и это. Если я сильный человек. Если нет, то грош мне цена».
Я повел плечами и насупил брови, и мне перестало быть зябко. Бывают ведь, бывают на свете минуты, когда достигнуты пределы, за которыми черная пустота. И ничего больше не надо, и желаний никаких не остается. Была как раз такая минута. Ночь опять остановилась. Ее тишина, прохлада, темнота, таинственность и необъятность и были блаженством.
VI
— Здравствуй, папа! — сказала Дашенька. Присела в кокетливом реверансе, а потом встала так, чтобы моя ладонь коснулась ее волос. Ей нравилось, когда я гладил ее по головке. — Папа, ты опять с нами? Мама больше не будет плакать? Ты все можешь. Сделай так, чтобы мама больше не плакала.
Я погладил шелковистые волосы дочери и взял ребенка на руки. Она прижалась ко мне, зажмурилась от удовольствия. Я провел щекой по ее нежной щечке. Так поступал мой отец, когда брал меня на руки.
— Ой, папка, не колись! — пропищала она, сияя. — Куда мы теперь пойдем?
— Мы пойдем в парк, покатаемся на качелях. И посмотрим, есть ли в киоске мороженое.
— Пускай оно будет!
Я вывел велосипед, посадил Дашу на маленькое привинченное для нее сиденье, и мы неспешно покатили.
— Быстрее! — командовала она, сжимая руль побелевшими ладошками. — Еще быстрее! Скорее обгони эту толстую тетю! И этого дядю обгони! И мальчика с портфелем!
«Почему у мальчика портфель, ведь сейчас каникулы», — подумал я. Несуразный портфель отвлек мое внимание и разлучил с Дашей. Пробуждение было горьким. Квадрат окна и горб печи быстро вернули меня с заоблачных высей. Даши не было и уже никогда не будет со мной. Эта простая истина била наотмашь, беспощадно. Я упал и остался лежать, боясь пошевелиться, чтобы не последовало нового удара. Я затаился. Но это не спасало. Приходили образы дорогих мне людей; обостряя боль утраты. «Даша, я тебя бросил! — Мне показалось, что я произнес это вслух. — И тебя, Рая, я бросил. Я перед вами виноват».
И отец, и мать встретили наш с Раей брак с неодобрением, которое не стали высказывать вслух, а донесли до меня иными путями, и причины этого открылись мне позже: наше сближение было случайным. Но я дал Рае слово. Я сам взял ее в жены, и неправда, что любви у нас не было. За семь лет совместной жизни она ничем передо мной не провинилась. Мы жили ровно, без срывов, но и без озарения, без всплесков радости, которые щедро дарит супругам счастливый брак. Куда же ушла-девалась любовь, почему ее вдруг не стало?
На этот вопрос ответить было трудно. Не было зримой черты и конкретной даты. Но когда я спохватился, место любви уже занимала привычка. Была любовь — и кончилась, и истончилась вся, ушла в сухую землю по каплям. Вдруг стало не о чем говорить. Да, говорить было не о чем, исчезли точки соприкосновения душ. Пришло одиночество. Оно пришло, и осталось, и начало разрастаться. Оно началось с умалчиваний. Сначала я не говорил Рае всего, и она не говорила мне всего. Потом я перестал говорить ей о том, что мне было дорого и важно. Я не делился с ней этим, она не делилась этим со мной. И вот мы вдвоем, но нам одиноко, и чем дальше, тем больше, и тут уже ничего нельзя поправить. Мои дела и жизнь не стали ее делами, ее жизнью. И наоборот. У меня началась своя, отдельная жизнь, у Раи — своя. Незаметно мы отдалились. Отчуждение вело себя ненавязчиво, как хроническая, не доставляющая особых хлопот болезнь. И, принимая во внимание все это, я не думал, что Рая будет так цепко за меня держаться. Это стало для меня первой серьезной неожиданностью. Я считал, что вся наша предыдущая жизнь подготовила ее к разрыву, что фактически он уже произошел и надо лишь оформить его. Но Рая так не считала. «А мы?» — вскричала она. Это было укором настолько сильным, что я остановился, потрясенный. Я ни в чем не мог ее упрекнуть. Была любовь и кончилась. А мы ничего не предприняли, чтобы уберечь ее, укрыть от житейской непогоды, обыденности бытия. Осталась привычка. Но что она в сравнении с любовью?
Отчужденность росла. Настал день, когда в пустоту и сумеречность моего одиночества вошла Катя. К нам в лабораторию она попала после трехлетней работы в газете. Журналистика нравилась ей, она горела, шла напролом, защищая обиженных, не желая смягчать острые углы. Это вело к конфликтам. Редактор один волен был определять степень остроты материала, уровень критики. Доказать свою правоту Катя не сумела, ей пришлось уйти. То есть ей казалось, что она всецело права, что правда жизни на ее стороне, что ее несправедливо и грубо ущемляет консерватор, которому возмутитель спокойствия всегда не ко двору. Редактору казалось, что правда жизни — а уж в этом-то он разбирался! — на его стороне. Свое поражение Катя переживала болезненно. Рушились честолюбивые мечты о центральной прессе, о статьях, вызывающих общесоюзный резонанс. Юношеские фантазии о быстром взлете, о свете прожекторов, заливающем ее, единственную и неповторимую в этом мире, были безжалостно поколеблены. Можно даже сказать, что они были попраны редактором-солдафоном, в котором — она это знала твердо — никогда уже не проснется борец за социальную справедливость. Любопытно, что отзывы многих людей совпадали с Катиным мнением. И это поддерживало ее морально. В каждодневном газетном горении летело время, а личная жизнь оставалась неустроенной. Возможно, ей не встретился хороший человек.