То, что сейчас ясно видел Ракитин, уже давно видели многие. Почему же развенчание Первого продвигается так медленно? Слишком многих задевает отбрасываемая им тень? Последнее, пожалуй, близко к истине. Но умолчание не способствовало лечению болезни, выявленной после смерти Первого. Ее масштабы и степень запустения были невероятны. Вина Первого была не просто велика. Она была велика невообразимо. Она была страшна настолько, что обращенный к близкому окружению Первого вопрос: «А вы где были? А вы, облеченные доверием, куда смотрели?» — требовал и самого обстоятельного расследования, и примерного наказания тех, кто много знал, догадывался об еще большем, но молчал, беспокоясь о своем положении и своем кресле. И тогда Ракитин спросил себя, можно ли верить тем, кто работал рядом с Первым, а теперь, словно после внезапного прозрения, старательно и рьяно отмывал то, что Первый оставил грязным, и отбеливал то, что он успел очернить? Можно ли было этим людям верить?
Между ними и Первым не было промежуточных инстанций, как между Первым и им, Ракитиным, и они видели и знали несравненно больше, чем видел и знал он. То, что они наблюдали воочию, ему открывалось посредством анализа, сопоставления и выводов. Они видели конкретные промахи Первого, назначавшего, конечно, с величайшими предосторожностями, на ответственные должности малосведущих и нечестных людей, которые своим чрезмерным рвением в устройстве личного благополучия снижали вес, объем и стоимость конечного результата. Именно они и вынудили Первого все более широко прибегать к припискам и показухе, чтобы скрывать от общественности свою неспособность работать и руководить так, как того требовало время.
Пассивность и слепое следование указаниям сверху достигли такого размера, что уже только ими можно было объяснить застойные явления в экономике, принимавшие все более хронический, все более необратимый характер. Новой техникой никто не интересовался, изобретатели становились не нужны. Зато большим спросом пользовались лозунги, плакаты и бурные аплодисменты.
Так можно ли было верить людям, которые, работая рядом с Первым, покорно исполняя его волю, прозрели только после его смерти, вняв изменившимся обстоятельствам? Не верить этим людям означало не верить себе. «Стоп, стоп! — подумал он. — Какой же может быть знак равенства между ними и мной?» Но ведь и он был примерно в том же положении, что и они. Себе, однако, он верил, а поверить им не спешил. Что-то удерживало его от этого. Подумав, он пришел к выводу, что удерживала его от веры этим людям высокая степень их приспособляемости. И то, что ему приходилось работать с ними, не веря им, и было причиной его нынешней глубокой неудовлетворенности, его разлада с собой. Что же было делать?
«Уух! Уух!» — прокричала ночная птица, возобновившая свой полет. Кружа, она словно высматривала добычу, словно угрожала возмездием. Ракитин напряг зрение и увидел ее силуэт, ее плавное скольжение в желтом лунном мареве. «Да, чьи же песни пел Первый? С чьего голоса? — думал Ракитин. И сказал себе: — С чужого голоса. И сразу выделил тех, кто стал ему подпевать. Он обучил их не нашим песням и отучил от наших. Почему же мы медлим объявить, что он не наш человек? Почему никак не изымем его запятнанное несмываемой грязью имя из повседневного обихода?»
Молва уже усердствовала: Первого подвели корыстолюбивые помощники. Издали на это можно было клюнуть. Те же, кто знал его не издали, знали и меру его вины. Теперь Первого не было, но среда, из которой он вышел и которую представлял, обладала огромными средствами и немалым влиянием, и ее сила и влияние имели скрытую антисоветскую направленность.
И тут он спросил себя, не вторгся ли он в запретную зону. Не к каждому можно было пойти с этими мыслями, но с ними можно и нужно было пойти к единомышленникам, к Эрнесту и Ядгару. Знал он и другое. Предостережение, услышанное им в зловещем «Уух!» филина, на самом деле исходило не от этой безобидной ночной птицы. Оно было в его мыслях, и услышал он его внутри себя. На мгновение ему привиделся Дон Кихот, носитель бесплотного и неугомонного духа вечно живого, всеми непонятого и вечно несчастного Рыцаря Печального Образа. «Какая жалкая пародия на меня самого!» — подумал он и желчно усмехнулся. А ночь плыла, и бездны Вселенной были на виду — с шабашем светил, с бескрайностью, бесконечностью непостижимого. «Куда там звездные дали! — сказал он себе. — Тут свое, кровное понять бы и объяснить!»
Объяснить действительно предстояло многое. Особенно если масштабы республики заменить масштабами страны. Сейчас положение в Узбекистане поправляла Москва. А если бы такое же произошло в масштабах страны, кто бы тогда поправил положение? И было ли человеку честному к кому апеллировать, кроме как к самому себе?
Ракитин вспомнил молодого узбека, который в день похорон Первого сказал в горе невыразимом: «Бизники Ленин улди» — «Наш Ленин умер». Кто ему откроет глаза на его безмерное заблуждение? От Ленина Первый не взял ничего. Все у него было свое, доморощенное, и только коварство и хитрость его, в части устранения соперников, перекликались — не прямо, а отдаленно, со сталинским умением нейтрализовать оппонента.
Пала предутренняя тишина. И Николая Петровича сморил сон. Но перед тем как забыться на час-другой, он еще подумал, что ежегодный двухпроцентный прирост промышленного производства давно уже никого не удовлетворяет. На уме у всех было одно и то же: страна ждала прихода сильной и яркой личности, творца новых человеческих отношений, отношений, возможных только между людьми, у которых развязаны руки.
ЖЕСТОКОСТЬ ВНУТРИ НАС
I
Город мертвых обрамляли деревья, тополя и карагачи, густо посаженные и уже успевшие заматереть. Голые и мокрые их ветви плотно сплетались, небо неопределенного цвета давило. Из-за шершавых стволов выглядывал гладкий мрамор обелисков. «Как грибы в лесу», — подумал Николай Петрович, бегло оглядывая памятники и деревья с гирляндами ворон на макушках. Одна ворона вдруг провалилась вниз и, замахав крыльями, грузно полетела. Оставленная ею ветка пружинила долго. «Здравствуйте, пиявки!» — сказал он про себя, обращаясь не к воронам. Предстояло самое тяжелое в этой давящей процедуре. Покойница хотела, чтобы ее похоронили рядом с сыном, которого белая горячка свела в могилу четыре года назад и в смерти которого она винила себя, ибо никто другой этой вины за собой не знал и не чувствовал. Ее последнюю волю и исполнял Николай Петрович, ее племянник. Он вошел в неказистое присутственное заведение и поискал глазами, к кому обратиться. За древним вылинявшим столиком сидела тихая женщина и оформляла покойников. Николай Петрович поздоровался и сказал, чего он хочет.
— Подхоронять — через начальника кладбища, ему надо самому посмотреть, — объяснила женщина и показала в окно человека во дворе, к которому следовало подойти.
«Карусель пущена», — подумал Николай Петрович и пошел во двор. Мужчина выслушал его и сказал:
— Между могилами должно быть два с половиной метра, тогда, уважаемый, пожалуйста.
— Метра два там есть, это точно, покойница сама позаботилась, — сказал Николай Петрович.
— Вы говорите, сыночек ее четыре года как помер? Мало. Только через двадцать лет дозволяется…
— Поехали, посмотрим.
— Какая карта?
— Сто четвертая.
— Ого!
Это прозвучало как «край света».
Замельтешили памятники и коричневые стволы. Хозяин кладбища отрешенно молчал. «Сколько он с меня выжмет?» — подумал Николай Петрович. Сейчас это не имело значения. Правила игры устанавливались не им, от него только требовалось их соблюдение. Постепенно он перестал замечать мелькающий фон.
II
Ночной звонок вырвал Николая Петровича из объятий сна. «Муся? — подумал он. — Отмучилась, бедная? Сейчас мне это скажут».
— Папа! Муся уже все, отошла, — зачастил Ашот, его зять. — «Скорая» пока здесь, но все, все! Приезжайте.