Кажется, больше я ни перед кем не виновата. А перед Борисом? Когда и в чем? Говорить с ним не хотелось. Но я и Леонида боялась встретить, поэтому и не спешила домой. А вдруг он не захочет оставить меня? И что это будет за жизнь — с ношей вины, с постоянным ее давлением?
Я пошла своей дорогой, к вокзалу. Заснуть и не проснуться, думала я. Мысль моя работала только в этом направлении. Леониду я оставлю письмо, и он меня поймет. Не сейчас, не завтра поймет, а через год. Остальным, кто меня знает, будет просто неприятно, но через это легко перешагивают. Я представила, как это будет. У меня есть бутылка вина и есть таблетки, которые помогают засыпать. Таблетки бесследно растворятся во мне, и я растворюсь в убаюкивающих волнах небытия. Мое несбывшееся и мое одиночество отпустят меня.
На вокзале стояли поезда дальнего следования. Они могут умчать далеко-далеко. Но одиночество останется со мной, и бесплодие — тоже. Уехать можно из родного города, от Леонида. От себя не уйдешь, не отстранишься. А люди куда-то спешили, отягощенные заботами, чемоданами и баулами, и поезда уходили один за другим, а их место занимали новые.
Уже подходя к дому, я подумала, что переждала Леонида, но он оказался настойчивее. Белая рубашка отделилась от забора и стала быстро надвигаться, перемещаясь как бы сама по себе.
— Извини, заставила ждать, — сказала я отрешенно. — Мне так плохо. Знаешь, что? Тебе придется оставить меня.
— Это почему? — спросил он, становясь рядом.
— У меня не может быть детей! — крикнула я.
То, о чем я ему сообщила, не требовало мгновенной реакции. Мы прошли в дом.
— Видишь, все хорошее быстро кончается, — вздохнула я, успокаивая Леонида, — мне с тобой было очень хорошо. Но я не представляю себе жизни без детей и тебе такой жизни не желаю. Расстанемся, так надо. У тебя будет нормальная семья, а меня успокоит то, что ты счастлив.
— А что… ничего нельзя сделать?
Все было сказано, наши пути вновь расходились, едва соединившись. Ни у него, ни у меня не было выбора.
— Пусть! — вдруг сказал он. — Мы кого-нибудь усыновим.
— Глупость! — воскликнула я. — Усыновлять буду я… У тебя будут свои дети. Я не имею права выходить за тебя замуж. И после всего того, что у нас было, я не могу с тобой встречаться. Я просто не вынесу, понимаешь? Поэтому не приходи сюда больше. Так надо.
— Я… я… Не смей говорить за меня!
— Замолчи! Решаю я, а не ты.
— Нет, никогда!
Я заплакала.
— Уйди, ты мучаешь меня, — цедила я сквозь слезы. — Уйти и не приходи больше. Я и так не нахожу себе места!
Он попытался обнять меня, я отстранилась. Я стала подталкивать его к двери.
— Гонишь? — опешил он.
— Так надо. Пойми и прости!
— Хорошо, я уйду. Тебе надо успокоиться. Жди меня завтра. Слышишь?
Дверь захлопнулась. Я прикусила губу, вслушиваясь в замирающие шаги.
34
Два часа. Вот оно, вино, и вот они, таблетки, от которых наступает сон. Я спокойна, во мне нет протеста. Я выпью вино и таблетки, как только захочется спать! Как тихо! Хорошо, что Леонид покорился моему напору. Надо, чтобы завтра он вошел ко мне не первый. Надо оставить дверь открытой. Ноша-то, ноша непосильная! Мои плечи ее не держат, а я, не в пример ему, привыкла держать удары. Жизнь никогда не относилась ко мне с приязнью. Она подставляла мне ножку исподтишка, и я падала, но всегда поднималась, всегда говорила себе, что я сильная и все преодолею. Тогда жизнь взяла и ударила наотмашь, отбросив приличия. Я опять упала и увидела, что не хочу подниматься, что впереди нет ничего, ради чего стоило бы жить. Все, о чем я мечтала, не сбудется. Шлагбаум опущен. Одна-одинешенька до конца дней своих!
Я достала пухлый альбом с фотографиями. Я в младенчестве, отец и мать, их безразличие и начало моего одиночества. Я в школе. Это, пожалуй, мои лучшие годы: все впереди, и моя некрасивость — тоже. У меня верные друзья, мы делаем, что хотим, мы — сами по себе, как птицы, вольны и самостоятельны. Я училась ровно, могла бы потягаться и с отличниками, если бы захотела. Но всегда находились вещи притягательнее учебы: компания сверстников, с которыми так хорошо слоняться по тихим нашим улицам, интересные книги, фильмы. Отличницы из меня не получилось, и я никогда не жалела об этом. Где они, мои школьные друзья? Где любимые учителя? После школы жизнь раздвинула свои берега, и наше братство кончилось, каждый определил себе дорогу, согласно способностям и наклонностям или подчинившись воле родителей, которые никогда не желают своим детям зла. Мы отдалились друг от друга, прежней близости не стало. Встречаемся случайно, ахаем, вздыхаем — и вдруг останавливаемся как громом пораженные: говорить-то больше не о чем. Прошлое, которое было нашим, теперь далеко-далеко, а настоящее у каждого свое, ничего необыкновенного, ничего такого, во что непременно следует посвящать. Дурацкое состояние. Помнишь? Помнишь? И вдруг словно в стену глухую упираешься: не о чем говорить. Несколько раз я даже обходила наших стороной, завидев их первая, не о чем говорить.
Институт. Здесь меня сторонились с первых дней, я замкнулась, в друзья-подруги никому не набивалась, и прочных привязанностей не осталось. Встречаемся, контактируем, ведем профессиональные разговоры, ведь мы коллеги. И мило прощаемся, обменявшись новостями. Не помню, чтобы кого-нибудь тронула моя неустроенность. Так ты не замужем? Что ж, у свободы свои прелести, и не возражай, пожалуйста! Сколько все-таки в нас ханжества и самодовольства! Мы надежно защищены от чужой боли, и потому в нас трудно пробудить истинную солидарность. По подсказке можем быть солидарны, а по своей воле?
Все это — ничто, ничто в сравнении с потерей Леонида. Я вспомнила его руки. И как мы с ним мечтали о завтрашнем дне — вместе и порознь, но это было все равно что вместе. А теперь На что мне этот завтрашний день, в который я войду одна и в котором я всегда буду одна, безумно одна? Я прекрасно помнила недавнее свое одиночество и не хотела его возвращения. Перед Варей я извинилась, перед Борей моей вины не было и нет. Перед кем еще я виновата? Кого еще обидела, больно задела ненароком?
Я стала думать о самых близких, о тех, кого мой уход наполнит скорбью. Как поведут себя отец и мать, я не знала. Сейчас они вели трезвую жизнь, но это было только начало их возвращения к человеческому облику. Они — виноваты, и их вину я не хотела уменьшать и прощать. Они обделили меня человеческим теплом, и мне всю жизнь было зябко, и только Леонид меня отогрел, но теперь я потеряла право быть с ним рядом. Инне станет не по себе, и Варваре, и Борису Борисовичу. А каково станет Леониду? Ведь то, что я сейчас взвалю на его плечи, он будет нести до конца дней своих. От такой ноши не освобождаются, она становится частью души. Он спросит: «За что, Вера?» Уволиться, и уехать, и пропасть. Сгинуть тихо, вдали от всех, в каком-нибудь сумеречном безымянном ущелье. Чтобы никто никогда не набрел на останки, не задал себе вопроса: «Кто она?» Нет, поздно. Поздно увольняться и бежать на край света. И там люди. Поздно отменять задуманное и решенное. Слезы высыхают, раны рубцуются. Море смыкается над обессилевшим пловцом, и время ни на секунду не замедляет своего бега, и законы бытия остаются те же, великие, незыблемые, бесспорные. И Басов будет так же стремиться перехитрить Раимова, а Раимов — поставить Басова на место, а Инна будет по-прежнему не любить лабораторию. Почему до сих пор не упала ни одна слеза? Почему я не оплакиваю себя? Замерла, окостенела, замерзла. Всю жизнь зябла и замерзала, сама и виновата. А Леониду я сейчас напишу. Чтобы понял и простил. Не хочу уходить неблагодарной, хлопать дверью. Люди, всем-всем-всем: «До свидания!»
Я спокойна. Я совсем спокойна. Но очень уж холодно. И почему самое лучшее, что со мной было, не в состоянии схватить меня за руку и остановить? Про меня скажут, что я была с заскоками. Ульмас Рахманович это скажет, и Басов. Неправда, я очень нормальная.