Когда я возвращалась в лабораторию, захотелось подурачиться, крикнуть:
— Терем-теремок, кто в тереме живет?
И ответить себе измененным голосом:
— Я — мышка-норушка!
— Я — лягушка-квакушка!
Но не позволила себе даже минутного возвращения в детство. Увидят, засмеют и потом будут высмеивать по инерции. Та же девчушка, что била в рельс утром, снова выбежала и ударила молотком по звонкому металлу. Перерыв на обед. Счастливая — ей только восемнадцать. Как бы я хотела родиться позже!
Обедала я с девушками. Столовой, оказывается, поблизости нет. Девчата взяли меня на свое иждивение, и мне было неловко. Я почти ничего не ела, налегала на чай.
— Талию бережешь? — сказала Инна. — Эх, кто бы мне испортил талию!
— Прибедняешься, милая! — сказала Варвара нараспев, словно вразумляла.
«Язва!» — подумала я про нее. У девчат все организовано просто и мило: каждая приносит из дома завтрак, а дежурная кипятит чай. Дежурила Инна. Грязную посуду она убирала и мыла с почти инстинктивной брезгливостью, беря тарелки двумя оттопыренными пальчиками и неумело оглаживая их тряпкой, смоченной в теплой воде. Я ненавязчиво помогла ей, и она просияла.
За обедом девчата щебетали вовсю. Кофточки и парни, фильмы и диски переплелись в нечто невообразимое и неразделимое, громкое и большое. Страсти и восторги перемешались. Неловко признаться, но мне не дали и рта раскрыть. Я сидела, слушала и улыбалась. Вот оно, обаяние непосредственности! Меня в кои-то веки не стеснялись, не сторонились. Я почувствовала горячую благодарность и сказала себе, что буду делать этим людям только хорошее. Впрочем, разве когда-нибудь я поступала по-другому? Кого-то обидела, унизила, обманула, подвела? Только по неведению, только нечаянно — и всего в нескольких случаях, которых буду стыдиться, вероятно, до конца дней своих.
Потом Инна и Варвара сражались в шашки. Ну, это было представление! Даже мне, наблюдательнице сторонней, в эти минуты было не двадцать восемь, а восемь, а им — еще меньше.
— И-и-и! — обалдело пищала Инесса, ожидая от Варвары Федоровны неверного хода, подталкивая ее на ошибку массированным психологическим нажимом.
И Варя делала-таки плохой ход. Инна вскакивала, прыгала и хлопала в ладоши. Вот это темперамент! Никогда не видела ничего подобного. Кто сказал, что взрослому недоступно возвращение в детство?..
Кроме Инны и Вари, за доску не садился никто. Поначалу я ждала, что и мне предложат сыграть партию, но не тут-то было. Им нравилось играть только друг с другом. Нам же оставалось забавляться их ребячеством. Никто не заявил: «Играю на победителя!» Кончив в две минуты партию, они начинали новую — и проигравшая заученно угрожала: «Сейчас ты у меня поплатишься! Ты взяла коварством, но и я кое на что способна. Ходи, сделай одолжение!»
Мне было интересно.
3
Не люблю выходных! Выходной — это западня. Я остаюсь наедине со своим одиночеством. Отовсюду раздаются вопросы, обижающие и унижающие меня. У меня нет на них ответа. Уйти некуда, заслониться нечем. Все принимаю и терплю. И готова криком приветствовать проблеск зари в понедельник: ура работе! Ура людям, которые одним своим присутствием рядом задвинут одиночество хотя бы за угол ближайшего дома. Я боюсь одиночества… Оно сильнее меня, и старше, и жестче — оно навязывает себя, а я терплю.
На работе все просто, привычно: заняты и голова, и руки. Воображение выключается, и я становлюсь усидчива и работоспособна. В субботу же начинается мое мученичество. Не сразу — сначала я балую себя лишним часом сна. Я смотрю какие-то неземные сны, и часто бывают интереснейшие продолжения. Почему-то мне снится то, чего никогда не бывает в жизни. Я повелеваю бесплотными людьми, от которых на землю не падает тень. Меня окружает мир призраков. Природа не снится мне совершенно, только люди и события. И вот еще чем дороги мне сны: во сне меня любят. Обаятельные мужчины ухаживают за мной, и я не холодна с ними, не строю из себя недотрогу. Напротив, напротив! И вдруг все пропадает, пробуждение возвращает меня в суровую реальность. Четыре стены, пол и потолок, кровать бабушки за ширмой. Хоть вой — ничего не изменится. Я кусаю губы, но и это ничего не меняет. Тогда я встаю и покорно отдаю себя своему лютому врагу и сожителю — одиночеству.
Я делаю перед зеркалом утреннюю гимнастику, я не даю себе поблажки, заставляя мышцы и суставы работать с хорошей нагрузкой. А в шепоте одиночества интонации преданной подруги: «Рожа-рогожа, никуда негожа! И фигура-дура, папина халтура!» Но я не должна реагировать. Пусть издевается, мне легче не отвечать. И я не прерываю разминку, пока часы не оттикают положенные полчаса. Потом я погружаюсь в нудную и нескончаемую домашнюю работу. Убираю, мою, вытираю, готовлю, стираю, глажу, хотя с лежачей бабкой это впятеро труднее, чем если бы я заботилась только о себе. Самое тяжелое — это купание бабушки. Она беспомощна и едва способна ложку до рта донести. Потом — магазины, базар, иногда и парикмахерская. Для кого? Для себя. Потом — швейная машинка. Это я люблю, это для души. Но одиночество этим не обманешь. Оно не хватает меня за горло сразу, оно не так воспитано. «Ну, а с кем ты проведешь вечер? — спрашивает оно. — Я предлагаю себя. Есть ли другие предложения?..»
Не обмануть ли его величество? Афиши извещают о гастролях труппы Образцова. В кино очереди на новую комедию «Я женюсь»… Ни разу не была во Дворце дружбы народов, а это, говорят, нечто такое, чему и определения не дашь, слова тускнеют рядом со зрительным образом. Правда, это архитектурное чудо почти всегда на замке, хотя ежедневная его эксплуатация обходится в восемь тысяч рублей… Так куда пойти? Но как я в свои годы пойду одна? Не школьница, не студентка. Я ходила одна в наши распрекрасные зрелищные заведения. Очень грустно. Нигде я так не одинока, как в толпе. Нет, уж лучше дома куковать. Можно включить телевизор, поставить пластинки. Наконец, можно затопить печь и сесть против открытой дверцы. Пламя всегда такое разное, трепетное. Смотришь на огонь и заряжаешься спокойствием… Да, земные невзгоды легко уступают болеутоляющей силе пламени. С огнем можно и поговорить. Только телевизор говорит и говорит сам, не позволяя вставить ни слова.
С бабушкой тоже не поговоришь. Иногда мне кажется, что она будет жить вечно. Потрясающая жизнестойкость! Но память у нее уже отказала. Она говорит невпопад и не о том, о чем спрашиваю.
Отвечать на вопрос, почему бабушка оказалась на моем попечении, — значит вести с собой дискуссию о совести. По всем законам жизни за ней должен присматривать кто-нибудь из ее детей. Но как прикажете поступить, если это не для них и не по ним? Вообще современный человек слишком эгоцентричен, и взгляд его с нескрываемой любовью обращен внутрь себя: он себе нравится, единственный и неповторимый. И что из того, что другим от этого холодно? Когда бабушка двигалась и выполняла домашнюю работу — а без дела она не сидела ни минуты, тогда дети наперебой звали ее к себе, и она жила то у одного, то у другого. Но как только она поскользнулась на арбузной корочке, дети начали ссылаться на свои недуги… Моей матери была нужна бабушка здоровая, но не старуха, прикованная к постели, дурно пахнущая и не помнящая своего прошлого. Она часами не подходила к бабке, ее матери, когда та слезно молила дать ей горшок, принести стакан чаю. Она издали кричала: «Белый свет застишь!» А если я с ней так поступлю в свой черед, когда ее пригвоздит к постели неподвижность? Бабушке вдруг была дарована минута прозрения. Возвращение в явь поразило ее, и по ее морщинам покатились беззвучные слезы. Я тоже заплакала. Я готова была выпалить матери слова, которые дети никогда не говорят своим родителям. Но — сдержалась (бесполезно говорить человеческие слова человеку, из которого алкоголь давно вытравил стыд), стремглав выбежала на улицу, поймала такси и перевезла старуху к себе. И вот она лежит у меня, чистая, ухоженная, и я замираю от счастья, когда в новый момент просветления она говорит: