А могла бы не говорить Леониду. Знать и не говорить. Могла? Но ведь не бесчестная же я. Бабушки вот нет. При живой старухе я бы не позволила себе этого, я бы осталась.
Я высыпала в вино таблетки и размешала до полного растворения. Поцеловать бы Леонида на прощание. Леня, целую тебя! Какое безвкусное, грубое вино…
35
Забрезжил свет и потеснил сумерки. Где я? И почему свет, зачем свет? Не должно быть света, и ничего не должно быть. Меня самой не должно быть.
— Кокарбоксилаза!
Не человек это произнес, а ворона каркнула. Каркнула, ударила меня своим толстым клювом, тупым-тупым, по голове, опять каркнула и еще раз пребольно тюкнула в темечко. Черная, большая, отвратительная ворона, и круги, круги от нее, розовые, белые, лиловые. А я даже не могу пошевелиться, прогнать.
— Кажется, она в сознании.
Голос женский, непотусторонний. И снова надвинулась и подхватила-понесла серая мгла, поглотившая свет, ворону, женщину с кокарбоксилазой и меня, грешную.
Я отсутствовала неизвестно сколько и где, пока снова впереди не забрезжил какой-то проблеск. Когда проблеск стал светом, я почувствовала дикую боль в животе. Подтянула колени к подбородку — легче не стало. Изогнулась пиявкой. Покатилась, надеясь освободиться от дикой боли. Простыня липла ко мне, я исходила холодным потом.
— Потерпи, миленькая. Потерпи, ты умеешь терпеть?
Тот же голос или не тот? Сон это или явь? «Мертвым не снятся сны», — еще подумала я. Меня выворачивало наизнанку, но боли во мне не становилось меньше. Ничего уже не было, только боль. Меня очистили от скверны. Захотелось сползти с кровати и кататься по холодному полу. Не могу терпеть, больно! Больно! И снова тот же голос:
— Ну, чуточку потерпи! Рот, рот открой!
Какая-то микстура. И новое погружение во мрак. Затем свет и раздирающая меня боль… У меня нет живота. Кто отобрал у меня живот? Отдайте мой живот, как я буду без живота? Сделайте, сделайте что-нибудь, чтобы не было так больно!
— Уже не так больно. Правда, не так?
Вкрадчивый, всепроникающий голос. Лучше — снова туда, чем терпеть это. «Ну, сделайте же что-нибудь!» — кричу я. Но даже шепот не срывается с моих губ. Опять мгла с кошмарами и чудищами. И первая здравая мысль: меня вытащили с того света. Радоваться или кричать? Крика во мне нет, радости и подавно. Ничего во мне нет, одна боль. Белые стены. Белые халаты. Капельница. Так меня спасли? Разве я кричала: «Помогите»? Разве просила, умоляла? Укол, и я провалилась в сон.
— Мне не для кого жить, я пустоцвет! — шепчу я.
— Дура ты беспросветная, а не пустоцвет. — Это мужской голос, грубый от недовольства мною. А где тот приятный, женский? — Сколько работы нам задала! Теперь ты наша должница до гробовой доски, а потому слушайся и не прекословь. Не для кого жить? Кто это внушил тебе такую гадость?..
Не надо было открывать настежь дверь. Всполошились соседи: «Веру обокрали!» А Вера лежит бездыханная, раскинув руки. Или, скорее всего, чуть свет примчался Леонид, и вот тебе «скорая»… Укол, и я опять в трансе. Уже не больно, уже вполне терпимо. И белый свет уже не враг мне. Нет злости, нет отчаяния. Тишина и покой всепрощенческие.
Громкие, торжественные слова:
— Ты будешь жить. Слышишь, понимаешь? Жить, жить ты будешь. Но мы не для того вытащили тебя из этой глубокой ямы, чтобы ты снова…
— Что — я?
Слова, слова, слова. Они барабанят по мне. Что я должна и чего не должна. Вдруг наступает пауза, слов ждут от меня, и я смиренно соглашаюсь: не должна, не буду, никогда. Белые халаты куда-то пропадают. Голос той женщины:
— Милая! Скоро вам будет совсем хорошо. Засните…
Я приподнялась, силясь разглядеть женщину. Но руки еще не слушались меня. Голова повалилась на подушку. Полнейшая апатия овладела мной.
— Кто вас обидел?
— Потом. Извините…
Ночью я плавала, и до берега все время было далеко. Наутро, кажется, я пришла в себя. Мое тело мне подчинялось, и голова не болела. Мне стало стыдно. Я задала работу стольким людям! Как я буду оправдываться? Но не оправдываться надо было, а отвечать. Я огляделась. Палата на двоих. Кнопки у изголовья. Шланги кислородной системы. Второй пациенткой была женщина, голос которой я успела полюбить. Она лежала и читала, водрузив на нос очки. Лет ей было много. Овальное лицо, припухлость под глазами, маленький, с ямочкой, подбородок. Крашенные хной волосы. И какая-то присущая старикам самопогруженность, которую не прерывало чтение.
— Проснулась? — Женщина задержала на мне добрые голубые глаза, отложила книгу. Села. Потом пересела на мою кровать. — Давайте, голубушка, знакомиться. Меня зовут Елена Яковлевна. — Она протянула мне руку, пожала мою — я еще не могла ответить на пожатие — и, после того как я назвала себя, погладила меня по голове. Прикосновение ее ладони были приятно. — В жизни каждой былинке радоваться можно! А маленькую свою беду воспринимать как вселенскую катастрофу — это над самой собой глумиться.
— Моя маленькая беда называется бесплодием, — прошептала я. — Я пустоцвет…
— Ничего, ничего, родненькая, — успокоила женщина.
— А у вас есть дети? — спросила я.
— Есть, сын и дочь. И внуки есть, и два правнука. И у вас будут дети, только усыновленные. Зато внуки будут самые настоящие, свои.
Это я приняла. Мне было очень стыдно за причиненное беспокойство; все же прочее отступило на второй план, присутствовало, но не давило, не пригибало к земле. А горячая ладонь женщины гладила и гладила мои волосы.
Я снова заснула. И наконец почувствовала: мне совсем хорошо. У меня было такое ощущение, словно я долго шла с завязанными глазами, желая во что бы то ни стало достичь запретной черты и переступить ее, но меня в последний момент бережно взяли за руку и увели от края пропасти. Сорвав повязку и осознав, что белый свет желанен и мил, я увидела, что перед всеми виновата. Прежде всего мне следовало осмыслить свое положение. В самом деле, почему я возжелала уйти? Да, у меня есть физический изъян. Но я не калека и не убогая. У меня здоровые руки и своя голова на плечах, которую, правда, нельзя назвать умной, но не поздно и поумнеть. Я могу и буду работать, а рожать будут другие. Я размышляла об этом, выходя в длинный сумеречный коридор или лежа на своей кровати. И получалось, что мои строгие оппоненты правы, что я перед ними в долгу неоплатном. Но задолженности за собой я не чувствовала. А вину — да. Елене Яковлевне я прямо сказала: «Виновата».
— Зачем вам так казниться? — успокоила она. — Вы ошиблись, это бывает. Ошибки не идут в начет, когда из них извлекают уроки.
— Я больше не буду! — пообещала я с непосредственностью ребенка. Я совершенно искренне чувствовала, что становлюсь другой.
Я ошиблась, но это бывает. Сейчас мне хотелось стать маленькой, незаметной. Пусть меня не видят, пусть мной не интересуются. Но меня всюду сопровождали внимательные, ласковые глаза Елены Яковлевны. Не мать, а чужая женщина спешила удержать меня, представить мне мой завтрашний день таким, чтобы я хотела в него войти.
— А вас что привело сюда? — поинтересовалась я.
— Бытовое отравление, — вздохнула она.
Я потом справилась у лечащего врача. У соседки по палате была серьезная болезнь. Врач намекнула, что впереди у нее не так уж много дней. Но держалась Елена Яковлевна великолепно. Ее недугов словно и не существовало.
Я смотрю на нее, а она смотрит на меня. У нее нет поводов для сомнений, и разочарования не преследуют ее по пятам, стремясь повернуть назад, лицом к несбывшемуся. Мы говорим о жизни, время летит, незамечаемое, и я начинаю верить, что не так уж у меня все плохо. Гипнотизирует она меня, что ли? Или белый свет манит меня красотой чистых красок? Да, живу-здравствую, только не знаю, что делать с тоской по несостоявшемуся материнству. Не так уж у меня все плохо, только детей не будет. И в гуще людской, в человеческом море бескрайнем я всегда буду одна и ни на час, ни на минуту не убегу от своего одиночества. При всем при том руки-ноги-голова — у меня на месте.