Первый взял нож с серебряной рукояткой и жарким, зеркальной полировки лезвием и погрузил его в цветы из белого и розового крема. Нож сначала шел легко, затем движение его прервалось, словно лезвие уперлось в препятствие. Для Первого, однако, препятствие не было неожиданным. Всегда спокойное, всегда отрешенное от мирской суеты лицо его дрогнуло, но чувства не взыграли, не стали улыбкой, и маска вернулась на свое место. Маска благообразности указывала на дистанцию, и на работе без нее он давно уже не мог, а теперь, по привычке, часто не мог без нее и дома.
Первый прекрасно знал, на какое препятствие наткнулось лезвие. Это были облитые ровным коричневым загаром пачки банкнот, стянутые плотным полиэтиленом. И Первый знал, что должен был теперь, после получения такого убедительного знака глубокого уважения, сделать — подписать давно заготовленные наградные бумаги, после чего грудь человека, презентовавшего ему этот шедевр кулинарии и верноподданничества, украсит… Ничто не смутило Первого. Напротив, все устраивалось ко взаимному удовлетворению этих двоих людей, которые нашли друг друга в бескрайнем человеческом море, — нашли по флюидам, определяющим родственность их душ, и теперь опирались друг на друга, поддерживали один другого и ограждали от наветов, дурного глаза и прочих напастей.
Опять все сместилось в пространстве и во времени, и Ракитин увидел Первого в его служебном кабинете, одного. Первый, предвкушая что-то недозволенное, но очень ему импонировавшее, взял связку ключей, неслышной поступью приблизился к сейфу, дважды повернул ключ, потянул на себя массивную дверцу, нетерпеливо сместил ворох документов и вперил взор в то, что открывалось пока ему одному, — в свой бюст, отлитый из желтого металла, который в течение тысячелетий смущал и искушал слабую человеческую душу. Он смотрел на себя, смотрел на эти уместившиеся в небольшом объеме два пуда матового лунного сияния, которые были не просто его скульптурным портретом, а слепком с его души, и ему было хорошо. Две вещи еще продолжали согревать ему кровь — власть над людьми и желтый металл, который, ничего не давая ему лично, расширял влияние его рода. Бюст не был отлит на Монетном дворе страны, у него было иное происхождение. Насладившись мерцанием желтых бликов, Первый вдвинул бюст в сумрачные глубины стального шкафа и нагромоздил перед ним бумаги. Выражение его лица мгновенно изменилось, и уже можно было показывать себя людям.
«Так и было!» — заверил себя Николай Петрович, пораженный яркостью и силой картин, только что виденных им в немереных глубинах подсознания. Но пробуждение уже свершилось. Тише, приглушеннее шумела река, тоже жаждавшая покоя в этот полночный час. И остро светила луна, заглядывая ему в душу. Рюкзак сместился набок и не заслонял его от пронзительного света. Луна была огромная, как прожектор. Она одела склоны в лимонную призрачность и сказочно изменила пейзаж. Ему всегда становилось неуютно от такого прямого, привораживающего лунного света. Но то состояние, то смятение души, которое он испытывал сейчас, он не связывал с ночным светилом. То, что не давало ему сейчас покоя, не было навеяно луной. Вереница образов, принесенных сновидениями, не прервалась, перечеркнутая внезапным пробуждением. Он знал по крайней мере пятерых руководителей областей, которые многое могли презентовать Первому. Все они за минувший год были смещены со своих постов с формулировками, кое-что прояснявшими, но не все, далеко не все. Пока только один из них, надменный бухарец, до последнего дня веривший в свою неприкосновенность, был взят под стражу. Это из его вмурованного в скалу сейфа извлекли деньги и золото в количестве, говорящем о глубоких смещениях в психике. По всем понятиям, этот человек давно должен был остановиться, но ощущение сытости к нему так и не пришло, и он потерял все. А вот остальные или ушли на пенсию — ушли так, как будто честно делали свое дело, или были пересажены в другие кресла, тоже не низкие, мало что убавившие и урезавшие от их былых привилегий. Они жили и здравствовали, словно ничего не случилось, словно их не застали за недозволенным. Их еще не уличили и не обличили в том беспутном и страшном, что они делали по велению души и сердца, словно мелочь это была, не стоящая внимания.
Николай Петрович стал вспоминать и сопоставлять, ночь была прекрасно для этого приспособлена. Ее тишина, и прохлада, и свет звезд, заглядывавший в душу, настраивали на высокое. А по иронии судьбы он вынужден был погружаться в низменное и гнусное. Прежде он и не помышлял, что ему придется столкнуться со всем этим. В том окружении, в котором он рос, люди работали и жили честно, не ловчили и не перекладывали на ближних ношу, предназначенную им. И он перенял у них это. И когда жизнь свела и столкнула его с другими людьми, он быстро понял, в чем именно они не такие, и легко и естественно отмежевался от них. Он посчитал, что умение ловчить ему не нужно совершенно, и действительно прекрасно без него обходился.
Одного из этой пятерки, Бахрома Дамирова, бывшего руководителя целинной области, Ракитин знал лучше других, он встречался с ним несколько раз, но ничего не заметил предосудительного, не нашего. Инстинктивная, кастовая настороженность была не чужда им, и правила светомаскировки они соблюдали почти автоматически. Но те, кто общался с Дамировым не наездами, рассказывали, что он организовал на целине систему поборов и конечно же очень скоро насытился до отвала, до полной оторопи. Люди, информировавшие Ракитина, были целинниками-первопроходцами и совершенными бессребрениками, и он верил им, как себе. Этот Бахром сидел сейчас в кресле начальника главка и очень надеялся, что цунами, поднятое перестройкой, промчится над ним и не откроет всем воровской стержень его натуры. Должность директора целинного совхоза при нем стоила сорок тысяч. Того, кто выкладывал ассигнации на стол, без проволочек утверждали в этой должности и не беспокоили два года (выговоры не в счет). За это время он впитывал в себя впятеро против того, что было уплачено в качестве членского взноса. После этого делался новый взнос и начинался второй круг или должность отдавалась следующему из нескончаемой очереди жаждущих и алчущих.
Блестящая идея комплексного освоения целины была извращена Дамировым и его окружением до крайней своей противоположности. Но прежде чем это стало ясно, комплексность была провозглашена величайшим достижением республики и ее авторы стали героями и лауреатами. Тех же, кто позволял себе утверждать, что это не так, что новые земли эксплуатируются хищнически и очень скоро потребуют дорогостоящего лечения, объявляли персонами нон грата, чуть ли не врагами узбекского народа. Ярлык консерватора затыкал рот, критика умолкала, Дамиров бил в литавры, рапортуя о новых десятках тысяч освоенных гектаров. А на деле к этому времени от комплексности оставались рожки да ножки, на деле уже вовсю процветало самообогащение через гектарщину и гектарщиков (так люди называли передачу государственных земель в аренду издольщикам), через разбазаривание народных средств и бессовестное надувательство государства. Порядок был порушен, и был сотворен беспорядок — первое и единственное условие для длительного процветания таких, как Дамиров.
Да, беспорядок и вседозволенность были звеньями одной цепи. Получалось, что беспорядок, рождавший и поощрявший вседозволенность, был на руку Первому. Пять воров, пять проходимцев на должностях руководителей областей (а может быть, и больше?) — это уже не случайность. Это линия, курс. Кадровая политика. Выходит, не наше, чуждое нам тонко и умело организовывалось и насаждалось посредством назначения на нужные должности нужных людей, в отношении которых была твердая уверенность, что они не подведут. Эти люди всячески оберегались и опекались на своих высоких должностях, их ошибки замалчивались или объявлялись несущественными рядом с выдающимися достижениями. Первый давал им простор и возможность развернуться, и они разворачивались. Самообогащение, с отчислением процентов благодетелям, принимало чудовищные формы. Полмиллиарда рублей, ежегодно выплачиваемые за несуществующий миллион тонн хлопка, делились среди лиц, причастных и посвященных, их круг всегда оставался узким. У этих людей была вторая жизнь, скрытая от белого света строго и тщательно и очень ими любимая. В ней они становились сами собой, переставали играть и притворяться, примеряли ханские халаты, хвастались любовницами и всем тем, чего у них было с избытком. В ней они занимались тем, что единственно доставляло им истинную радость, — превращали свою власть в материальные блага. Ибо когда древо власти заставляют плодоносить, оно обильно проливает на землю звонкую монету. Подставляй тогда карман и делай вид, что эта доля законно выделена тебе в час всеобщего благоденствия. За это, за умение проливать на себя золотой дождь, Первый и приблизил их. Значит, и сам он был из их же среды? Не просто было прийти к этой мысли и на ней остановиться. Но с некоторых пор, уже после смерти Первого не раньше, Николай Петрович не сомневался, что так оно и было. Да, совсем не сразу открылось Ракитину истинное лицо Первого, и он содрогнулся и продолжал содрогаться до сих пор, как от стойкого переохлаждения организма. Судорога рождалась где-то близ живота, и с ней ничего нельзя было поделать.