Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

С запасом колбасы и хлеба мы частенько уходили с Левитаном в предместья Москвы, по дороге писали маленькие этюды с натуры и пили чай в деревенских трактирах Ростокина, Воробьевых гор, Сокольников, Петровско-Разумовского. Сердца наши полны были безмерным очарованием юности… Особенно нравились нам сумерки, час предвечерний, когда зажигались огни в домах. Возвращались мы с этих прогулок пешком. В воздухе разлита была печаль неизъяснимая, и вдали тусклыми огоньками сверкала Москва. Мы возвращались в нашу убогую квартиру, где лежал больной отец, и мать хлопотала о нашем обеде. В семье наступала трудная пора, бедность…

* * *

Сергей был очень недоволен тем, что его вернули с войны. Он рисовал, пользуясь альбомными набросками, композиции атак, военных похорон, бивуаки. Однажды наведался к нам генерал, один из начальников покинутой Сергеем армии, по фамилии Рейсик[341]. Он перелистал рисунки, отобрал часть и молча протянул брату сто рублей. Тот долго смотрел на радужную бумажку и отдал ее матери.

* * *

Когда генерал уехал, я при матери обратился к брату:

— Сережа, дай мне, пожалуйста, два рубля. Меня Курчевский звал к девкам, на Соболевку. Там Женька…

Мать смотрела на меня и мигала. Сергей, растерявшись, пробормотал только:

— Что ты говоришь?

Мать ушла к отцу. Вскоре отец позвал меня к своей постели, и, помню, красивые глаза его на больном, бледном лице улыбались:

— Костя, куда ты хочешь ехать? А?

— К девкам… Что тут такого? Меня Курчевский звал на Соболевку, танцевать лимпопо…

Отец засмеялся.

— Ну, поезжай!!

«Странно, — думал я, — отец смеется, мать в ужасе, а Сергей глаза пучит… Что же это такое?»

Жил я в деревне, терпеть не мог девчонок: плаксы и что-то пищат. Вообще ерунда! Никто из нас, мальчишек, не любил их и не водился с ними. Но двоюродные мои сестры и дамы намного меня старше казались мне чудесными. Они были нарядны, играли на фортепьяно, от них пахло духами. Я старался говорить с ними изысканно и поднимал плечи, чтобы казаться выше ростом.

А в мастерской у Саврасова работала светловолосая ученица Эмма Августовна.

Рассматривая мою картину «Осень», она ласково со мной заговорила, немножко картавя. Как мне нравилась она! Он нее восхитительно пахло духами. Я любил беседовать с такими, где-то внутри меня зарождалось веселье, и все кругом становилось красивым. После знакомства с Эммой Августовной мне показалось, что Курчевский что-то врет, как будто. «Вот в воскресенье придет няня Таня, я пойду с ней к обедне, а потом расспрошу все насчет девок…»

Вечером в классе я опять принялся за Афину Палладу. Курчевский не пришел. Рядом сидел Анчутка. Рисовал старательно, даже голову свою держал вбок. Все у него выходило гладко, тушевка была изрядной; одна беда — шлем Афины был мал.

— Кажется, у вас шлем маловат нарисован? — осторожно заметил я.

Анчутка всмотрелся в рисунок и согласился:

— Да, мал, а я уже натушевал…

— Анчутка, — спрашиваю, — вы были у девок на Соболевке? Лимпопо танцевали?

Анчутка воззрился на меня с удивлением:

— А тебя отец не порол еще?

— Нет. А что?

В чем дело? Как все девок боятся! А в деревне девки и сено убирают, и хоровод водят, и все ладно. Видно — здесь по-другому…

Нет, все это — не то. Не так. Не верно!

* * *

Подошел ко мне профессор Павел Семеныч Сорокин и сел рядом. Я отодвинулся ближе к Анчутке. Сорокин взял мою папку, положил перед собой. Смотрит на рисунок и потом шепотом говорит:

— Толково. Да! Но могло бы быть лучше. Разговариваете много. Все о пустяках. Внимание-то в работе и пропадает. Да! Искусство ведь серьезно. О чем толкуете-то?

— Правда, Павел Семеныч. Говорим мы о пустяках: о танцах.

— О каких танцах?

— Да я сам не знаю. Говорят — лимпопо…

— Лимпопо? Не слыхал. Что за танцы такие? Глупости. Все у вас в голове пустое. А искусство-то — высоко, «не для житейского волненья»… Эхма, — у всех у вас ветер в голове, и только.

Он вздохнул и пересел к Анчутке.

— Чего это вы ее? — сказал он Анчутке. — Чисто опухла вся! Будто пчелы ее жалили. Архитектор вы, что ли?

— Архитектор, — ответил Анчутка.

— Эхма, — опять вздохнул Павел Семеныч и подвинулся к следующему ученику.

Милый Павел Семеныч… Только вздыхает.

* * *

Экзамен.

Все рисунки висят на протянутых веревках. Этюды масляными красками стоят на мольбертах.

Двери класса заперты. Там — преподаватели. Большой толпой стоим мы, ожидая своей участи, в коридорах и курилке. Ждем, что скажут нам, кто получил какой номер, кто переведен в следующий класс.

Натурщики, уборщики мастерских, швейцары при классах озабоченно проходят мимо, переносят рисунки, убирают этюды, остающиеся до весны на большой экзамен. Ученики просят наперерыв посмотреть, какой у кого номер на экзамене. Уборщик выходит, возвращается, неохотно шепчет ученику:

— У вас номер тридцатый, — и получает гривенник.

Анчутка тоже узнал свой номер и заявил с грустью:

— У меня сто четвертый. А я-то старался. Вот тебе на!

— Плаксин, — попросил один из учеников натурщика, идущего в экзаменационную, — узнай, пожалуйста.

Плаксин вскоре вернулся и сказал:

— Ваш отвесили в сторону… И ваш, — обратился он ко мне.

Двери широко отворились, вышел Павел Семенович и, заметив меня, сказал:

— Танцевальщик, вот первый номер заработал! Разговоров много было, да танцуль в голове. А то бы, пожалуй, и похвалу получил в благодарность.

Курчевского я застал в курилке. Он сидел и вырезывал перочинным ножом из черного картона черта с рогами… Хочет положить его в карман шубы Павла Семеновича.

* * *

— Я получил первый номер и перешел в фигурный класс, — сказал я матери дома.

Мать обрадовалась, но почему-то в глазах ее показались слезы.

В воскресенье пришла няня Таня и позвала меня к тетке Ершовой. Двоюродная моя сестра Александра выходила замуж.

Мы поехали на извозчике. Дорогой спрашиваю:

— Таня, отчего ты замуж не вышла?

— Был у меня жених раньше, — ответила Таня, — чего вот, в Пенделке, на шерстомойке служил. Заболел моровой язвой и помер. Тяжко так помирал. Я зарок дала не выходить. Жалко с ним расставаться. Вот когда в ночи приходит ко мне, ласково так говорит, и я поговорю с ним, пожалею, поплачем вместе. Вот и хорошо.

— Как приходит, — удивился я, — да ведь он покойник?

— Что же, что покойник? А хороший! Сердце-то его любит. Вот на могилку приду, возьму — поем на могилке-то, и легко станет. Поплачешь, не уйдешь от сердца-то. Оно любит. Ну вот…

Что-то не захотелось мне спросить Таню насчет девок и танцев лимпопо. Как-то было стыдно!

— Вот, Костя, — говорила Таня, — учишься ты, а после — какая должность будет у тебя? Все говорят, пустое дело это — художество. Это мать твоя рисовала, отец тоже. Это они виноваты. Ведь из бедности-то как выйти? Нельзя не любить Алексея Михайловича, честнее его людей нет, только фанфарон, говорят, книжки любит. Вот гороховые-то за ним и смотрят[342].

— Какие гороховые?

— Говорят, будто он крови супротивной.

— Крови супротивной? — удивился я.

— Бестужевские вы[343]. Вот за ним и поглядывают-то, — гороховые…

* * *

Рогожская.

В доме дяди Ершова, в гостиной, стоят столы. На них разложено приданое — серебро, посуда, подушки, расшитые пуховые одеяла, духи, ленты, шубы чернобурые, белье полотняное и, отдельно, одна шелковая, вся в кружевах, рубашка.

вернуться

341

Правильно: Рейсиг.

вернуться

342

…вот гороховые-то за ним и смотрят — гороховые — имеются в виду городовые.

вернуться

343

Бестужевские вы… — намек на происхождение от декабриста Бестужева-Рюмина (см. прим. к с. 27).

80
{"b":"259836","o":1}