И сказала мне Афросинья, что пошла поутру на прорубь воду брать, утром рано, и вот видит она, что у прорубки лежит эдакий зверина, морда кошачья, усищи, сам гладкий, лапы, как у гуся, а хвост рыбий. «Вот поболе собаки вашей». Он увидал ее да в прорубку прысь… и ушел. И у ней ноги подкосились.
— Глазищи у его, как у кошки!
— Тебе показалось, тетушка Афросинья, — говорю я. — Откуда зверь такой возьмется?
— Нет, — говорит Афросинья, — видала, ей-ей. Феоктист-то говорит, не иначе, что это выдра.
Афросинья была женщина серьезная. «Врать не станет, — думаю я. — Не какая-нибудь потрясучая, говорил мне дедушка, „а мужнина жена“».
Я сижу в деревне один, скучно. Пишу картины с натуры: зиму. Холодно, руки мерзнут. «Пошлю, — думаю, — телеграмму охотникам — друзьям». Пишу: «Выезжайте скорей, выдра, одиннадцать часов», — телеграммы ведь сокращенно пишут. А сам пошел смотреть на реку к прорубке. Снегу много. К той стороне речки, где густой лес весь в хлопьях снега, к бережку большая прорубь. Вижу, действительно, следы на снегу у прорубки и у елей. Лапы большие с перепонками, и снег сбит полосами, как будто кто ползал, и чешуя рыбья поблескивает. Афросинья говорит мне:
— Если это что ни что, водяной ежели, а то зверина страшенный.
— Ленька, — кричу я слуге своему.
Ленька приходит заспанный.
— Ну, что ты, опять спал? — говорю я.
— Да ведь скучно, — говорит Ленька. — Делать нечего.
— Скучно… А вот палитру опять не вычистил. Слышал, зверина в проруби живет у нас тут, у леса?
— Да, слышал. Афросинья говорила. Феоктист-то прорубь большой пробил на бочаге у леса. Он говорит, нарочно, говорит, большой, пускай, говорит, когда Василь Сергеевич приедет, налимов тут ловить будем. Там есть налимы, говорит.
— А если это враки… ей показалось? Может быть, кошка была?
— Нет, Афросинья врать не будет. Может, это бобер?
— Как — бобер? Бобров ведь тут нету.
Дедушка говорит, что бобры раньше были, недалеко здесь, у Иванова озера, камчатские.
— Пошлю телеграмму.
Приписал: «бобры…».
— Отвези, — говорю Леньке, — с Павлом на станцию. Вот телеграмма.
* * *
В Москве получил телеграмму приятель мой Павел Александрович Сучков. Поехал к гофмейстеру, тоже охотнику. Тот прочел телеграмму, рассердился ужасно, сказал:
— Какая ерунда! Какой у него в голове вздор, и всегда это у него. Выдра, бобры одиннадцать пудов. Вздор! Телеграфист, должно быть, перепутал. Вместо слова «часов» написать «пудов».
Павел Александрович задумался: «Если это окажется, что это пошлые шутки, то я больше с ним не знаком. Но все же, вероятно, если не бобры, то выдра».
Сам думаю: «Странный зверь. Приедут гости-охотники, чего бы доброго, не убили бы этого зверя. Живет, бедняга, зимой в воде, снег кругом, холодище, живет тут недалеко, рядом со мной, и вот я же послал убивать его… Ничего он мне дурного не сделал… Наверное, красивый, милый зверь… Нет, я не дам его убивать. Да им и не убить. Пулей надо. Пулей не попадешь».
— Не нерпа ли это? — говорит мне дедушка. — Та-то невелика, а этот-то зверина большенный, Афросинья говорит. Знать, выдра. Злющие они, выдры-то.
Сидим с дедушкой на кухне. Афросинья готовится к приезду гостей, разводит тесто для блинов. Ленька пошел за щучьей икрой, которую называет почему-то сиговой.
Дома у меня тепло. В комнате сторожа, рядом с кухней, спит здоровый толстый баран с густой черной шерстью, закручены большие рога, глаза белые. Домашний приятель баран. Глуп невероятно. Ест баранки сколько угодно и умеет только бодаться: думает, что это очень хорошо. Пойнтер Феб любит барана, лежит у него под животом, спит — от барана тепло.
Вечером пришел ко мне охотник, крестьянин Герасим Дементьевич. Я был рад, рассказал про зверя.
— Выдра… — сказал Герасим.
— Охотники, — говорю, — приедут из Москвы, Павел Александрович и другие.
— Ништо, — говорит Герасим. — Только выдра чутка больно. Ружье чует. Зря бьют. Куда ее?
— Герасим, — говорю я, — не надо ее убивать. Зачем? Пускай живет тут. Она, должно быть, красивая.
— Какая красивая… Да что вы, Кинстинтин Лисеич. У ней морда — глядеть невозможно; морщенная. Да баб-то злющих недаром народ выдрой зовет.
— Да теперь ее боле не увидишь, — говорит дед. — Афросинья ходила по воду вечор, а там бабы с вальками пришли, белье полощут. Вот что.
— Значит, приедут друзья мои — скажут, что я их обманул. Хотел показать им. А теперь ее напугали, полощут белье.
— Погоди, Лисеич, я ее покажу им. Я знаю. Попугаю из лесу, у берега нора есть, рыбки побросаю. Она пониже, на быстрине живет, где река не мерзнет. А в прорубке — это она охотилась, за рыбой лазила.
Масленица. Мы уж в заботе о приезде гостей-охотников. Достали, что возможно: и щучьей икры к блинам. Ничего нет лучше — угощать приятелей-друзей. Хлопотали до поздней ночи. Разбудили меня утром. Слышу на кухне разговор. Приехали охотники. Я встал. Входят. Трут руки… Смотрят все на меня… Павел Александрович, подняв руку, сказал:
— Если это твои штуки и все ерунда — телеграмма тоже, — то мы не позволим: довольно пошлостей, шуток твоих! А если, — говорил он, выпучив глаза и подняв черные брови до причесанных гладко волос, — если выдра есть, то здравствуй!
И он подошел, обняв, расцеловался со мной, и все другие.
От гостей попахивало коньячком. Все были веселы. Блины, разговоры. Говорили про бобров, нерп, росомах. Угощали тетку Афросинью, Феоктиста, Герасима, дедушку, Леньку. Решили вечером идти убивать выдру. Гофмейстер, Павел Александрович и их приятель, Хренов, страстный охотник, — все легли спать. Василий Сергеевич серьезно и задумчиво что-то мастерил. Шушукался с Феоктистом на кухне.
— Уберите, — кричал, — барана. Этот болван ничего не дает делать, бодается. То же, завели дурака себе. Его бы пора на плиту. Не я твой хозяин, — говорит он барану, — а то бы давно на котлеты пошел. Уберите его к черту.
Барана привязали на веревку.
— Никому не говорите, — тихо сказал мне Кузнецов. — Я ее на крючок поймаю раньше их. Поняли?
И он мне показал огромный крючок, на котором сидела рыбина, и, взяв ружье, пошел с Феоктистом на реку. Феоктист почему-то захватил вилы.
Охотники ждали вечера, так как Герасим сказал, что выдра выходит чуть свет или ночью. Охотники снаряжали патроны картечью и пулями и были все серьезны и со мной деловиты. Шуток не было. Герасим ушел, сказав:
— Вернусь к вечеру.
Сумерело. Пришел Герасим и говорит:
— Рано еще…
Охотники дожидались, сидели молча, говорили как-то о постороннем. Я спросил, правда ли говорят, что Родзянко[520] охотник. Мне ничего не ответили. Изредка один, другой из гостей, встав, подходил к столу и деловито выпивал рюмку коньяку и опять садился и молчал.
— Пора, — сказал Герасим.
Охотники оделись, взяли ружья. Когда вышли на крыльцо, Герасим сказал шепотом:
— Потише. Курить нельзя.
Шли глубокими сугробами. Ноги в валенках уходили по колено в снег. Подходя к речке, Герасим тихо, по одному, рассадил всех в кустах берега под елями и ушел.
Лес угрюмо дремлет. Спускается ночь. Юпитер блестит на небесах, сияя над лесом. Тишина. Медленно идет время. Темнеет. Из проруби лезет зверь, ужасный. На морде усы и на спине щетина, длинный хвост. Быстро ползет к бугру. Открылась канонада. Я даже не стреляю — так удивлен. Невероятно, невиданно! Чудовище! Зверь быстро полз вверх на бугор и пропал в кустах за елями. Герасим выходит к проруби. Идет по следу. Подходят охотники. Смотрят.
— Ранен, — говорит Герасим. Зажигает спичку: на снегу пятна крови. Герасим берет снег — в нем кровь. Мне как-то было тяжело: ранили зверя.
— Не уйдет далеко, — кричат охотники.
— Завтра утром найдем, — говорит Герасим.
— Ну и зверина! — удивляются охотники.
Василий Сергеевич тянет шнурок у проруби, вытаращив глаза, и выбрасывает на снег большого налима.