* * *
Я писал декорации и ночью. Не спал уже пятые сутки, устал отчаянно и едва ходил по холсту.
Опять пришел тот незнакомый господин. Я ему говорю:
— Устал, как бы допинг принять, чтобы не спать?
— А, погодите, — ответил он, смеясь, и что-то сказал сопровождавшему его ливрейному слуге. — А где же та декорация, то прекрасное окно? — спросил он меня.
— Ее взяли в театр.
— Вы никому не скажете, честное слово?
— Нет, а что?
— Главное, нашим никому… Без вас смотрел декорацию Государь. Он сказал: «Окно как живое, прямо стекло, но отчего внизу дверь не вырезана?»
— Дверь раньше была, она отправлена в театр, — сказал я.
— Да, вот что. А то и мы все думали: отчего двери нет.
Ливрейный слуга принес шампанское.
— Шампанское дает дух. Желаю успеха, — сказал незнакомец, чокаясь со мною.
Он вскоре ушел, а я прилег на остатках холста, которые лежали в куче, и заснул как убитый.
* * *
Я проснулся глубокой ночью. Темень. Старинные огромные люстры надо мною блистают хрусталем, отражая зимний свет больших окон. Жуть в огромном зале Потемкинского дворца. Я уже хотел встать, как далеко, в конце зала, чей-то голос запел:
И он, не говоря ни слова,
Спокойно вышел из дворца.
— Его нет, уехал, — сказал чей-то знакомый голос вдали.
— Да кто вы? — крикнул я.
— А, вот он где. Мы за вами. Насилу нашли.
Теперь я узнал голос Саввы Ивановича.
— Едем с нами…
Я был так рад увидеть Савву Ивановича. С ним был певец Чернов.
— Что же вы здесь ночью делаете впотьмах? — удивился Мамонтов.
— Дописывал декорации, устал ужасно и заснул на холстах.
— А я уже два дня как приехал, искали вас. Сейчас два часа. Едем к Донону[469]. Этот дворец Потемкина — какая красота…
Когда мы садились в сани у подъезда дворца, была тихая зимняя ночь. Одинокий фонарь освещал снег, большие деревья старинного сада темнели кущами. Духом Петербурга дышало огромное здание Таврического дворца.
<IV>
В ресторане Донона, у вешалки, Чернов, увидев меня, рассмеялся: я был весь в красках. Мы прошли в кабинет. Мамонтов сказал, что искал меня, спрашивал в номерах Мухина, там говорят — ушел и не приходил. Были и в Таврическом дворце, но нас туда не пустили. «Это уж вот Чернов добился».
Я рассказал про охрану дворца и как туда никого не пускают.
— Ага, так вот почему об вас меня спрашивали в Москве. Полицмейстер Огарев о вас дал отзыв: «Прекрасный молодой человек, но повеса».
— Но почему повеса? — удивился я.
— И я его спросил, — сказал Савва Иванович. — Он ответил: «А так-то вернее…»
— Какой-то придворный приходил ко мне в мастерскую, — рассказал я. — Очень любезный человек. Мы с ним шампанское пили…
— А кто же этот придворный?
— Воронцов-Дашков.
— Послушайте, да ведь это же министр двора.
— А я и не знал, просил его маляров мне поискать…
— Эх, вы, другой бы на вашем месте…
— Не браните меня, Савва Иванович, тут все не по-нашему, не по-московски. Тут чудеса, если не чепуха: много разных начальников, сцен, костюмерных, монтировочных, декораторов, помощников освещения, главных помощников; потом на афишах пишут — «обувь Пироне», в чем дело, почему Пироне? Потом еще «бутафор-гробовщик», еще «наши-ваши»…
— Какой гробовщик? — удивился и Савва Иванович. — Какие «наши-ваши»?
— Есть какие-то «наши», а кто это, я сам не знаю…
— Но вы меня послушайте, — оживился вдруг Савва Иванович, — вчера я в Панаевском театре[470] слушал молодого артиста: фигура, руки, голова, все — красота; а голос — превосходный; тембр — ну что и говорить. И откуда? — говорят, с Волги. Сапожник был, певчий. Шаляпин. Ритм — удивление. Россия! Вот это будет певец. Русская опера воссияет. Вот кто будет Борис, Опричник, Грозный, Руслан, Фарлаф[471]. А живет этот Шаляпин на Песках[472]; искал его недели две, на квартире нет и неизвестно где.
И это было первое, что я услышал в моей жизни о Федоре Ивановиче Шаляпине.
* * *
На генеральной репетиции в Мариинском театре я говорю осветителю:
— Первый софит потушите.
— Не могу-с, — отвечает он. — Спросите Померщикова[473], они заведуют.
— Но ведь я отдал вам записку об освещении.
— Не могу-с, они заведуют.
В поисках на сцене Померщикова я видел много молодых людей в вицмундирах, которые смотрели на проходящих артистов. Все молодые люди были озабоченные и утомленные. К ним подходили артисты и что-то просили, но они как-то не слушали. Чувствовалось, что это главные люди на сцене, которые заводят эту машину и управляют ею.
«Не это ли и есть „наши“?» — подумал я.
Уже поднялся занавес, когда пришел Померщиков.
— Первый софит потушить надо, — сказал я ему. — А то окно пропадает.
— Ну уж простите, — ответил Померщиков. — Освещение — это я. В этом не уступлю, хоть что. Хорошо ведь и так, чего вы еще хотите?
«Ах, горе», — подумал я и расстроился ужасно. Никогда бы не мог Савва Иванович сказать мне, как этот петербургский чиновник, «освещение — это я». Нет. Я здесь не останусь.
* * *
Моим соседом по креслу оказался один московский знакомый, Ларош.
— После репетиции едемте в «Малый Ярославец», — сказал нам обоим Померщиков.
Дорогой в «Малый Ярославец» я сказал тихо Ларошу:
— Невозможно тут трудно.
— Какой вы чудак, — сказал Ларош. — Вас, вероятно, Померщиков задел… Так он же должен показывать, что делает дело. Он сейчас едет на извозчике сзади с Чайковским. Ему тоже о музыке говорит. Что же делать?
— Разве это Чайковский, что с вами в партере сидел?
— Да. А что?
— А я думал — тоже какой-нибудь чиновник.
— Верно. Он похож на чиновника, — засмеялся Ларош. — Только у него глазок есть. Когда он о музыке говорит, у него в глазах поэт виден. Он понимает. Но должен уступать тоже…
* * *
«Малый Ярославец»… Поднимаемся по лестнице во второй этаж. Небольшие комнаты, половые, напомнило Москву, трактир. За столом я все смотрел на Чайковского.
— Очень хорошо. Директору нравится, — выпив рюмку, сказал мне Померщиков.
— Сад бы ему дать написать, — заметил Чайковский, показав на меня.
— Ну, нет, — ответил Померщиков. — Это уже Бочаров. И не заикайтесь…
— Я ведь только прошу, — говорил Чайковский. — Чтоб видно было, что дом там, березка, ну как у нас всегда в деревне. А подальше так — липы. Поместье. А то деревья неизвестно какие написаны, не похоже на сад, на Россию. Зачем-то там всегда сзади горы большие. А у меня — просто Россия, не нужно мне гор.
— Ну уж это, простите, — возражает строго Померщиков. — Музыка — музыкой, а ландшафт — ландшафтом. Что же это будет: береза, липа. Крапиву еще захотите. Этого никак нельзя. Петербург здесь — столица, а не просто как-нибудь так, город. Какой же тут интерес смотреть деревню? Сад у меня на даче посмотрите, а не в театре. И так удивляться будут — варенье варят и поют. А чем бы хуже, если бы венки из цветов плели?..
Чайковский и я смотрели в тарелки.
* * *
И. А. Всеволожский был доволен исполнением мною декораций и сказал мне наедине: