– Вот тебя мягкое и толкнет! – фыркнула Елеса, отходя от кануна.
Девки вокруг стали давиться от смеха, прикрывая рты, чтобы не разбранил отец Евангел.
Колокольный звон стих, церковь стала наполняться народом.
– Чтой-то ты так разбежалась ныне, подруга? – шепнула Елесе на ухо Асюха. – Или наскучило в девках сидеть? Или глаз положила на кого?
– Присмотрела себе ясна сокола, ага, – уверенно ответила Елеса. – Царевича-королевича.
Асюха тихонько хмыкнула, ей не поверив: какие царевичи в Милове? Самый красивый здешний парень – Елесе родной брат.
А Елеса нашла глазами на иконостасе святых князей Бориса и Глеба и улыбнулась им. Перед глазами ее стояло не иконописное, а живое лицо – крупные правильные черты, темные брови, кольца русых волос на высоком лбу, юношеский задор и княжеская гордость. Он, живой князь, младший из двух братьев, был далеко и даже не знал о ее существовании, но, выиграв забег со свечой, она чувствовала себя ближе к нему – как будто первый важный шаг уже сделан.
Когда вернулись из церкви домой, на крыльце уже сидел Ермолай, почесывая довольного пса. Он никогда не бранил пса и не бил, но на него Волчок не смел скакать, как на Агнею, и смирно прижимал уши, раболепно вилял хвостом. Елеса радостно бросилась на шею вставшему отцу: давно не виделись.
Но во дворе они уже были не одни: после службы со всего Милова потянулись гости. Сегодня был пастуший праздник, а значит, разгильдяй Ильян оказался чуть ли не первым человеком на селе. Все хозяева и хозяйки, чью скотину он берег с самой весны, несли ему дары: тканину на рубахи, лукошки яиц, сало, сыр, всевозможные пироги. Дементий Туча, его крестный, принес копченый свиной бок, дед Кондрат – первую корчагу праздничного «покровского пива». Агнея растворила двери, повела всех в дом, расставила подношения на столе. Появились еще корчаги, и загудела покровская братчина – общинное приветствие скорой зиме, праздник полного окончания летних трудов.
Гуляли дотемна. Пели песни, плясали в избе, а кому было тесно – во дворе, пока не начало темнеть. Тогда уж бабы повели своих мужиков по домам, в оконцах впервые после лета засветились огоньки лучин: с этого дня уже не спят после темноты, начинаются домашние зимние работы. В избе остался порядочный разгром – утварь сдвинута с места, везде грязная посуда, горшки, миски, блюда, корытца и кринки, на полу лужи пива, под столом кости и скорлупа от печеных яиц. Агнея с Елесой принялись прибираться: подмести, посуду составить в угол и завтра утром перемыть.
В это время вошел Ермолай: он ходил провожать старейшин, Дементия, Радилу и Прокопа, и постоял на крыльце, глядя на первые звезды. В открытую дверь влетел порыв свежего ветра – по-осеннему духовитого, пахнущего палым листом и стынущей землей. Ветер этот чуть шевелит саму душу, пробует, нельзя ли приоткрыть в ней оконце на темный свет: недаром в эту пору покойные деды наведываются к живым внукам и для них накрывают стол.
– Выйди-ка, сынок! – позвал Ермолай Ильяна: тот развалился на лавке с видом полного утомления от гулянки.
– Что там еще? – простонал Ильян. – Кому еще меня мало? Все, отработался я. До Егория Вешнего не встану, хоть поленом бей.
– Иди-иди, – сказал Ермолай спокойным, ровным тоном, но который сам, как невидимая рука, поднимал за шиворот и толкал вперед.
Ильян вышел, и Елеса вышла вместе с ним: она собрала уцелевшие приношения, по большей части яйца, сало и пироги, чтобы вынести в погреб.
И остановилась на крыльце, едва не уткнувшись в широкую спину брата. Перед крыльцом стояли, выстроившись в ряд, три незнакомых парня. Одинаковые ростом, похожие лицами, они различались цветом рубах: на одном белая, на другом серая, на третьем синяя, а поверх них – одинаковые серые свиты.
– Арахиль-трава, чертовой бабке в дышло! – протянул Ильян при виде их, не насмешливо, а очень серьезно.
Весь он подобрался, стряхнул лень и небрежность, расправил плечи и стал выше ростом. Елеса опустила на крыльцо корзину и спряталась за столб.
– И тебе не хворать! – ответили хором три одинаковых голоса.
Негромкие, эти голоса, однако, могли свалить с ног: от них по двору рванул порыв многих струй ветра, одна холоднее другой. Облик пришельцев заколебался, как отражение в воде, пошел рябью, и непонятно стало, велики они и малы, близко или далеко.
– Кто вы такие, молодцы?
– Мы братья родные, из двенадцати братьев старшие. Я – Северьян! – сказал тот, что стоял в середине и был в синей рубахе.
– Я – Андреян.
– Я – Димитриян.
– И чего вам надобно?
– Хотим тебе весть передать.
– Наказ нам такой дан.
– Наговорен на дым-дымок, чад-чадок, ветер-ветерок.
– И что за наказ?
– Жена молодая князя Романа нынче раньше всех в Плечееве вставала.
– Белое лицо умывала, долги косы заплетала.
– Печь топила, сильные речи говорила.
– Какие речи?
– Не летай ты, огненный змий, на синие озера, на сырые дубравы, на зеленые мхи, на пеньё и коренье.
– А полети ты, огненный змий, в высокий терем, в нову горницу, на постель пуховую.
– Разожги ты, огненный змий, сердце мужа моего, Романа Глебовича, чтобы он по мне сохнул и чахнул, тосковал и горевал, чтобы брала тоска его ночью при месяце, днем при солнце, чтобы не мог он без меня, рабы Божией Апраксиньи, ни есть, ни пить, ни спать.
Братья говорили по очереди, и голос каждого растекался по двору сотней ветровых струй, свистящих и ревущих. Сам воздух пришел в непрестанное колебание, как растревоженная вода. Елеса прижалась к столбу, обхватив его руками, и зажмурилась; ей казалось, она в сердце темной тучи, а вокруг нее дышит и говорит сама буря. Такой шум не дал бы услышать обычные голоса, но эти сами собой врывались в уши.
– Спасибо вам, братья-ветры! – произнес рядом с ней голос, вроде бы знакомый, но уже изменившийся. – Летите, куда вам надобно.
И все трое разом исчезли – только мелькнули над землей три вихря, белый, серый и синий; от мощного порыва воздуха качнулась изба, полетел сор с крыши.
Елеса еще постояла, слушая тишину: после рева ветров поднебесных обычный ветерок был почти неслышим. Потом решилась открыть глаза, отцепить руку от столба и убрать с лица растрепанные волосы. Ильян стоял напротив нее, у другого столба. Скрестив руки на груди, он не двигался, но менялся на глазах. Волосы его стали стремительно расти и наливаться пламенным светом, достали сперва до груди, потом до пояса, потом до колен. Пряди шевелились, как живые, извивались, мерцали. Черты лица Ильяна тоже изменились, не потеряв в красоте, заострились, в них проглянуло нечто хищное и притом обольстительное. Им можно было бы залюбоваться, но два пылающих угля на месте глаз внушали жуть даже Елесе.
Елеса закрыла лицо руками: ей уже случалось видеть эти перемены, но зрелище подавляло. Она была прирожденной ведьмой, но Ильян, хоть звался ее братом, сыном Агнеи и Ермолая, не состоял в кровном родстве ни с кем из них. Он был настоящим бесом. Жители Милова, браня его за лень и распутство, не знали, как близки бывают к истине.
– Позвала все-таки… – медленно выдохнул Ильян.
Голос его тоже изменился, стал ниже и гуще. В прохладном воздухе осеннего вечера от его дыхания веяло жаром, перед лицом замелькали искры.
– Княгиня… Романова? – прошептала Елеса.
– Да. Кончились иные средства. – Ильян усмехнулся, выпустив новое облако искр.
– Она же не виновата! – горестно шепнула Елеса. – Ее бабка княжья, бесовка старая, испортила. Подложила ей в постель косточку с кольцом с мертвой руки, вот она с первой ночи своему мужу стала покойницей казаться. А этот обалдуй ушастый все трется вокруг меня, невесту свою требует…
– Невеста! – Из-под крыльца высунулся белый заяц, с приходом темноты заметно подросший и ставший величиной с Волчка. – Это ж моя невеста! Не тронь ее, чудище! Она моя! У нее мое колечко!
– Нишкни! – со смехом выдохнул Ильян низким голосом. – Женишок, битый горшок.
И продолжил выдох: вниз с крыльца полился плотный поток пылающих искр. Балабол взвизгнул и скрылся, а Ильян засмеялся, и каждый толчок воздуха из его груди рождал новый поток пламени. Как недавно Елесе было холодно от песни ветров, теперь ей стало жарко, как возле устья пылающей печи.