Литмир - Электронная Библиотека
A
A

На Иване Харламовиче был длиннополый шелковый халат с острозубыми драконами. Тен поклонился и, ни о чем не спросив, пригласил в дом жестом гостеприимного хозяина. Николай Петрович заметил и цветочные клумбы с роскошными хризантемами, и грядки с горьким красным перцем. Просторные комнаты были обставлены весьма скромно. Детвора могла ходить здесь колесом, но от игры в прятки воздержалась бы. Мебель стояла разностильная и какая-то приземленная. Чувствовалось, что ни Иван Харламович, ни его супруга, ни домочадцы, если таковые имелись, не тоскуют по полированным плоскостям красного дерева и огненным граням хрусталя. Но бросался в глаза проигрыватель высшего класса отечественного производства, очень дорогой, погружающий меломанов в таинственные и теплые глубины музыки без опасения встретиться с техническими помехами. И еще две средних размеров картины, заставляющие проницательного гостя многократно переводить взгляд с одной на другую и на хозяина.

Первая картина была натюрмортом. На столе, покрытом малиновым бархатом, лежали в пространном керамическом лягане нарезанная ломтями дыня, гранаты и виноград и стояла ваза с белыми осенними цветами. Свисали тяжелые, нагнетающие сумрачность портьеры. Только что у этого стола стоял человек немолодой, чем-то отягощенный. Не сидел, безмятежный, кейфующий, а именно стоял, о чем-то взволнованно себя вопрошая. Затем стремительно вышел в соседнюю комнату. Но что-то незримое от недавнего присутствия его витало в тревожном воздухе. И картина прекрасно передавала, что человеку этому нехорошо, что его гнетет что-то властное и неотвязное и он при всем своем желании не может развязаться, расстаться с этим холодным, стойким, лишающим покоя чувством. Не безысходность, не беспросветность витала в воздухе, а тяжесть душевная, тяжесть неудачи или травмы или, скорее всего, вины, давящая, не отпускающая на волю вольную. Мастерски это было передано, тонко и точно, до скрупулезности точно. Фрукты и цветы, в своем обычном минорном единстве, — их человек перестает замечать, едва скользнет по ним пресыщенным взглядом — оставляли это сильное впечатление неудовлетворенности, недовольства собой, ошибки, за которую будет стыдно всегда и которая породила эту неизбывную душевную боль. Эту картину Николай Петрович с удовольствием повесил бы в своей гостиной, будущей, разумеется. Такой оценки он удостаивал редкие произведения искусства. Ему случалось уходить из больших выставочных залов без желания приобрести что-либо в личную собственность.

— Юрий Талдыкин? — обратился он к Ивану Харламовичу.

— Ого! Вы первый, кто знает автора. Вы с ним знакомы?

— Мечтаю познакомиться. На выставках видел многие его работы. Эта, наверное, не выставлялась.

— Я не поскупился! — похвастался Тен.

На второй картине была изображена ветка цветущей вишни, плавающая в чарующем майском воздухе на фоне зеленой земли и густого, неразбавленного синего неба. Утонченность души тут была, устремленность в себя и ввысь, и подвластность пространства человеку, и неразгаданность Востока, не какая-нибудь интригующая, особенная, а равная неразгаданности человека. И в цветах вишни, и в плотной траве, и в пьянящем воздухе, в его теплой и тихой прозрачной сини тоже присутствовал человек, и ему не было плохо. Но было ли ему хорошо? Художник сознательно, но как-то уж очень деликатно уходил от ответа на этот вопрос и сам задавал вопросы — в тишине созерцания, тихого, безграничного, всепоглощающего. В гостиной Тена Восток странным образом соседствовал с Западом, с ним не сливаясь и ему не уступая, а просто занимая не занятое Западом пространство и являя образы, ему неведомые.

— А это кто? — спросил Иван Харламович.

— Не знаю. — Николай Петрович смущенно пожал плечами.

— И я не знаю. Поэтому я бы не поверил, если бы вы сказали. Я даже не знаю, работа ли это корейца, японца или китайца или удачная подделка под Восток. Я купил ее на Тезиковом базаре в Ташкенте, на толкучке вскоре после войны. Отдал недорого, сейчас могу взять в сто раз больше. Но не продам. Не устаю смотреть.

— Вообще, Иван Харламович, вы что-то бедновато живете. Если исключить из вашего обихода эти изумительные полотна…

— Бедновато, говорите? — заволновался, заерзал, внутренне запротестовал Тен. — По потребностям. Мы с женой давно научились совмещать их с возможностями, это, оказывается, не трудно. Отсутствие чего-то, что есть у других, нас не ранит ни морально, ни физически. Кстати, у меня три дочери-студентки. Одеть-обуть нынешнюю девушку недешево стоит. Начинали мы знаете с чего? С высоких планов, шалаша и двух чемоданов. Вы говорите — бедновато. А я заявляю, что нормально живу и от своей так называемой бедности неудобства Не испытываю. На чем сойдемся?

— На вашей оценке вашего бытия. Но тогда, выходит, вы прячете ваш достаток?

— С какой стати? И что для меня вещи и деньги, если у меня есть положение, авторитет, если задуманное успешно осуществляется? Что в сравнении с этим все остальное? Любимую работу, уважаемый Николай Петрович, и даром будешь делать, как за деньги. Но слушаю вас.

Разминка была окончена. Тен демонстрировал, что он человек дела. Последнее неосмотрительное обобщение ему не понравилось. Ничего не надо было ему от Николая Петровича. «С чем же я к нему пришел? С чего начать? — спросил себя Ракитин. — С плохой работы парторганизации? Но это дневной, рабочий разговор. Со слухов? Чихал он на них, и не моя компетенция доводить до его сведения то, что говорят о нем разные личности. Смешно предлагать ему помощь в решении волнующих его проблем. К нему я могу прийти только со своими, а это не в моих правилах. Что ж, сделаем исключение».

— До приезда в Чиройлиер я был социологом.

— Знаю, — сказал Иван Харламович. — Меня Отчимов проинформировал. Когда его мучила одна из его душевных язв.

— Душевных язв! — нараспев произнес Николай Петрович, смакуя это емкое определение. — Вы психолог, Иван Харламович.

Чуть-чуть дрогнули округлые плечи Тена. Чуть-чуть удлинились глазные щели и вытянулись губы, пряча самодовольную усмешку. Не хотел он поддевать товарища Отчимова в присутствии подчиненного. Но так уж получилось, вечерняя тишь и раскованность располагают к откровенности. А получилось — и ладно. И он продолжил, не акцентируя внимания на том, что словно ужалило Николая Петровича:

— У моего нового инструктора, — сказал тогда Сидор Григорьевич, — какие-то странные искания, что-то ему не ясно. Все знают, чем им надо руководствоваться сегодня и завтра, а он — нет. Со странностями человечек этот с большими.

— Хорошо, что не с приветом.

— А это в его устах одно и то же. Так он мне вас обрисовал, чтобы я в вашем присутствии — ноль к вам внимания. Сам Отчимов тоже человек со странностями, и с немалыми. Надеюсь, что ваши странности не похожи на его.

— А если похожи? Что в этом скверного?

— Да много чего. Скверное не в похожести, а в самих странностях. Будь вы одного поля ягодка, я бы знал, чего от вас ждать.

— Чего же?

— Просьб разных. Протянутой руки.

«Какая убийственная характеристика Отчимова! — подумал Ракитин, искрясь тихой радостью. — Тен уничтожил его этим определением».

— Зачем же вы Отчимову восторги расточаете?

— Обмен любезностями, — сказал Тен и снисходительно усмехнулся. Его это ни к чему не обязывало.

— Но вы что-то кладете в протянутую руку!

— Пустяки. Машину на часок, массажиста на полчаса.

— А Хмарин, ваш непосредственный куратор, не задает загадок?

— Никаких. Эрнест Сергеевич прост и обязателен. Открытая душа. Эрудит. Кладезь по части того, что знать и употреблять не обязательно. Поговорить с ним приятно. Повитать. Приземлиться где-нибудь в тридевятом царстве, повластвовать мимолетно с гитарой над доверчивой и влюбчивой женской душой. Но от тонкостей хозяйственных далек, в делах прямолинеен, на необязательность обижается с чисто мальчишеской непосредственностью. Простые связи ему понятны, сложные затруднительны. Я, например, должен сделать десять разных дел для десяти людей, и тогда одиннадцатый сделает то, что нужно мне. Тут нет ни грамма одолжения ни с чьей стороны, это практика хозяйственной жизни. Она ставит его в тупик, он теряется. Справедливости ради должен заметить, что и меня эта практика часто ставит в тупик. Но не в служебном кабинете, а дома, в часы раздумий, когда хочется обозреть большое пространство, увидеть тенденцию, вывод сделать. Принимать сложившуюся практику я принимаю, тут не денешься никуда, производственные отношения мы не выбираем и не заказываем. Но — не понимаю, не одобряю.

49
{"b":"822534","o":1}