— Никогда не было у нас этих шести миллионов тонн хлопка, вот ведь в чем дело, — сказал Ракитин, потупясь.
— Как не было? — премного удивился горьковчанин Костя. — Ну, вы даете! Всю страну разыграли.
— Давали, а теперь расхлебываем. Если уж в природе чего-то нет, то утверждение о том, что оно есть, недолговечно и разрушается от первого же основательного соприкосновения с действительностью.
— Ну, ловкачи! Ну, художники!
— Стыдно-то как! — сказал Ядгар Касымович, ни к кому не обращаясь.
Николай Петрович вспомнил нелегкую осень 1983 года и разговоры, все более открытые, все более громкие о том, что шести миллионов тонн узбекистанского хлопка не будет в этом году и не было прежде, и совершенное неприятие этих разговоров Первым: ему, конечно, докладывали, и он закипал и наливался глухой яростью, но земля вдруг становилась зыбкой, и Первый чувствовал все увеличивающуюся непрочность того, на что он опирался: вот-вот за обычным подземным толчком, толчком-предупреждением, последует катастрофический, и катаклизм поглотит его и безропотное его окружение. Тогда, наверное, Первый понял, что такое бездна отчаяния. Она могла равняться только бездне одиночества. Николай Петрович представил, как в свою последнюю командировку по республике Первый ехал полями Хорезма, уже опустевшими, и как по пути его следования тысячи людей вкладывали хлопок в коробочки, проделывая операцию, обратную уборке урожая. Первого уверяли, что на полях еще есть хлопок, и он хотел лично убедиться в этом, и ему позволяли убедиться лично: да, хлопок есть. Что при этом чувствовали люди, которые вкладывали хлопковые дольки в сухие коробочки, не имело значения. Значение имело лишь то, чтобы Первый был доволен, чтобы у него перестало щемить сердце.
Ракитин подумал, что показуха поднимает голову всегда, когда не делается дело и есть пути ухода от ответственности, проторенные ушлыми предшественниками. Конечно, не Потемкин, князь Таврический, ее автор. Выдавать желаемое за действительное должностные лица научились задолго до него, он лишь придал этим деяниям блеск и размах, равный незаурядности его натуры. Но что-то в этом показушном мире вдруг испортилось. Прозвучали вопросы, ответить на которые в прежнем духе и прежнем тоне не удалось. Заверения попросили заменить фактами, и мрак недобрых предчувствий стал сгущаться в душе Первого. И в соседней Каракалпакии инфаркт сначала свалил его, а потом остановил его сердце. А может, и не инфаркт это был вовсе?
— Мы никогда не выращивали шести миллионов тонн хлопка, — повторил Ракитин. — И вовсе не нужно было столько времени, чтобы увидеть это. И школьнику ясно, что шесть миллионов тонн — это сумма составляющих, то есть собственно волокна, ради которого возделывается хлопчатник, и семян, дающих масло и жмых. А вот из слагаемых, при обратном сложении, этой суммы почему-то не получали уже лет десять. Миллион тонн непостижимым образом куда-то улетучивался, не становился ни волокном, ни маслом, ни жмыхом. Выход волокна упал с тридцати двух до двадцати шести процентов. Это и есть самое неопровержимое доказательство того, что одного миллиона тонн из шести просто-напросто не существовало.
— Просто-напросто! Не видели и прозевали! Ай, молодцы. Ну, а что же поделывали специалисты?
Костя взирал на Ракитина с неподдельным изумлением, Эрнест же и Ядгар были уже в курсе. Эрнест Сергеевич, пожалуй, пришел к этим выводам пораньше Николая Петровича и, слушая, вымученно улыбался.
— Специалисты делали вид, что разобраться во всем этом чертовски сложно. Ежегодно предлагали все новые мероприятия для исправления положения. Прикрывались ими, как щитом. И молчали. Они видели, как затыкали рты тем, кто вякал. Высокие гражданские качества не приходят к человеку сами, даже если он родился в наше время.
— А может быть, именно в силу этого? — съязвил Эрнест.
— Оказывается, не приходят! — согласился Костя с глухим недовольством. — Я тоже давно обратил на это внимание. Итак, одного миллиона тонн хлопка просто не было. Но деньги за него вы получали или нет?
— Получали. При цене полтинник за килограмм прямой убыток страны составлял полмиллиарда рублей в год.
— Ты меня просто оглоушил. Первый раз вижу, чтобы так откровенно, никого не боясь, запускали руку в карман к государству, — сказал Костя. — И первый раз вижу, чтобы государство при этом вело себя так индифферентно, словно это не его, а чужого дядю средь бела дня шмонают. У нас в порту ящичек какой-нибудь случайно колупнешь, уже ЧП. А вы вон как себя повели. И наград, и денег нагребли — отойди-подвинься! Кто же вас уважать после этого будет?
— Никто, — согласился Николай Петрович. — Если один гребет к себе, а второй видит да помалкивает в надежде, что и ему перепадет лакомый кусманчик, — и ему перепадает, молчание всегда ценилось высоко, — то чем он, этот второй, лучше?
— Так ты видел все это? — Константин привстал, напружинившись.
— Нет, — сказал Ракитин. — Я, конечно, спрашивал себя, почему падает выход волокна. Но решил, что вырождается сорт, что сказывается дурное генетическое влияние одного из родителей нынешнего сорта — мексиканского дичка, волокно которого не представляет ценности. Я давал событиям совершенно иное, неверное толкование.
— Как и все мы! — вставил Эрнест Сергеевич.
— А если бы ты оценивал их правильно? Что-нибудь изменилось бы?
— Пожалуй, нет, — ответил Николай Петрович после краткого раздумья. — Но мне было бы много легче.
— Тебя бы не стали слушать?
— Мне бы дали понять, что я лезу не в свое дело.
«Меня бы культурно и быстро задвинули куда-нибудь», — подумал он, и это была совершенная правда.
— То-то ваши люди стали возить в текстильные центры чемоданы денег вместо хлопка. С такими деньгами их и взяли. Говорят, у вас в Бухарской области, в горах, сейф нашли, полный денег и золота. Чей он?
— Не знаю, не слыхал, — сказал Ракитин.
Этот сейф вмуровал в скалу в недоступном горном ущелье бывший первый секретарь Бухарского обкома партии Каримов, который теперь назывался особо опасным преступником и давал показания, все удлиняя и удлиняя скамью подсудимых для своих пособников. Когда ему нужно было пополнить сейф или пообщаться с его содержимым, он брал вертолет. Ракитин вспомнил, как Бухара радовалась падению этого человека, который обдуманно и целеустремленно лишил бухарцев советской власти, заменив ее своей властью и властью привезенных с собой людей, таких же, как он, хапуг и демагогов, таких же матерых хищников, льстивых и хитрых и не брезговавших ничем. Бухара ликовала, а пособники Каримова, привезенные им из его родового кашкадарьинского гнезда, затаились, потеряв вожака и не зная, что готовит им день грядущий. Каждое утро их становилось меньше, и каждый день они перезарывали свои деньги и ценности, таясь от всего света, а более всего друг от друга.
— Вы надолго вышли из доверия? — спросил Костя.
— Теперь, пожалуй, нам уже можно доверять.
— Я чувствую, что ты переживаешь, — сказал крановщик. — Ты очень обеспокоен и встревожен всем этим. Ты тем обеспокоен, что не разобрался еще, как это вообще могло случиться. Вчера вы подзалетели, сегодня кто-то другой встал на скользкое, завтра третий споткнется на этом же месте и об это же самое — вот чем ты обеспокоен. Что не застраховано наше общество от ворюг, которые все делают, чтобы пробраться на самые высокие посты. Не выставили мы против них надежного заслона. Видим, переживаем, убытки несем, а боремся вполсилы, уговариваем тех, кто давно уже глух к уговорам, кто давно презирает нас за мягкотелость. Заменили требовательность библейским всепрощенческим лозунгом «Человек человеку друг, товарищ и брат», от которого вред один. Разве хапуга и карьерист может быть другом, товарищем и братом мне, или тебе, или Эрнесту? Строго спрашивать разучились, власть употреблять стесняемся — вот что тебе не дает покоя. И мне тоже.
— А ты подкован! — удивился Ракитин. — Знаешь, во мне тоже сидит большое нежелание быть другом и братом всем и каждому.