— Ваше любимое место здесь? — спросил Валерий.
Я тщетно ждала от него обращения на «ты».
— Ты угадал!
Под талом на травке мы расстелили одеяло. Сухих сучьев здесь было много. Мы зажгли костер и посидели у огня. Прихотливо дрожало прозрачное пламя, тянуло едким дымком. Прилетела сорока, поводила по пыли длинным сизым хвостом, пощеголяла белой манишкой. Валерий спугнул ее, подкравшись близко. Вслед птице полетел камень.
— А это зачем? — упрекнула я. — Посуди, что было бы, если бы ты убил эту сороку.
— А что?
— Ты бы жалел, что поступил плохо, но уже ничего нельзя было бы поправить. Убитые не оживают.
— Никогда-никогда? — спросил он и задумался. — Я однажды убил воробья из рогатки, и мне не было жалко его, — признался он.
Я взяла его за руку и подвела к костру.
— Птиц убивать нельзя, — повторила я.
— Хорошо. А муравьев тоже нельзя убивать?
— Ни в коем случае. Это полезные насекомые.
— Почему же вы тогда убиваете тараканов и мух? — поинтересовался он. И что-то плутовское мелькнуло, словно он поставил меня в тупик.
— Тараканы и мухи переносят заразные болезни, — объяснила я.
Мы бросили в огонь новую охапку хвороста. Тепло стало, уютно. Почему же я раньше не выполнила простой и мудрый совет Елены Яковлевны? Мы вскипятили чай в кастрюле, которая быстро закоптилась. Чай я заварила в фарфоровом чайничке. А в оставшуюся воду, которая кипела, бросила суповой набор.
— Пусть кипит, но несильно, — наказала я. — Суп сварится через двадцать минут. Ты разрешишь мне выкупаться?
— А мне… можно?
— Если ты хорошо плаваешь. Это очень глубокая речка, и возле берега так же глубоко, как и на середине.
— Я совсем не умею плавать, — пожаловался он.
— Тогда подождем до лета, и я научу тебя плавать.
— Я пробуду с вами до самого лета?
— Ты будешь со мной всегда.
— Значит, ты теперь моя мама? — воскликнул он.
Неужели эта истина нуждалась в подтверждении? И как мгновенно и просто далось ему это первое «ты»!
— Да, я теперь твоя мама, — сказала я, не делая на этом акцента, ведь в этом не было ничего от прихоти и одолжения. — Не забывай про костер, — напомнила я.
Разделась и сползла в воду, держась за куст. Берег был вертикальный. Я поплыла, холод сжал меня, забрался внутрь и стал выстуживать. Я едва справлялась с течением. Валерий смотрел на мое единоборство с речкой, забыв про костер. Он восхищался тем, что я хорошо плаваю, и я сделала еще несколько сильных гребков. Вылезла, пробежала по дамбе и встала у костра. Посиневшая кожа впитывала в себя доброе тепло огня. Синь, синь вокруг была какая! Прохладная, прозрачная, беспредельная! Я переоделась в сухое, и мы сели за дастархан. Варево отдавало дымком и казалось от этого еще вкуснее.
Гул разостлался по земле. Над нами плыл самолет, большой, четырехмоторный. Мы запрокинули вверх головы. Большой самолет важно шествовал по большой, бездонной сини. «Ведь умеем!» — подумала я. И чуть в ладоши не захлопала.
— Мама, о чем ты задумалась?
— О том, что у нас впереди.
— Завтра?
— И послезавтра, через много-много дней.
— Через много-много дней будут каникулы. Я никогда не был в пионерском лагере.
Я обняла его и улыбнулась.
— Мы поедем к одной бабушке, — сказала я Валерию.
Я давно собиралась проведать Елену Яковлевну. В последний раз я была у нее в начале лета, и мне хотелось похвастаться Валерием.
— У меня будет бабушка? — удивился Валерий. — Она совсем старенькая?
— Она вообще бабушка, не только твоя, — сказала я. — Она, скорее, твоя учительница.
— А! — Любопытство погасло в ребенке.
Я приготовила Елене Яковлевне в подарок банку меда. Попыталась вспомнить, что она еще любит, и не смогла. Я все еще мало чего знала о ней. Когда я бывала у нее, наш разговор почему-то всегда вращался вокруг моих дел.
— Мама, помнишь, как нам понравилось на Глубокой речке! — напомнил Валерий.
— В следующий раз, маленький, — пообещала я и погладила его по ершистой макушке.
Приснилась мне сегодня Елена Яковлевна. Приснилась под утро, перед самым пробуждением, и от этого сон сохранился в памяти. Она пришла ко мне сама, сама меня отыскала. Обняла и сказала: «Я все про тебя знаю, и я теперь за тебя спокойна». «Кто же вам все рассказал?» — хотела спросить я и не спросила, что-то помешало, я вообще не произнесла ни одного слова, как будто лишилась дара речи от какого-то радостного изумления. Я смотрела на нее и глупо улыбалась. Я знала: сейчас она уйдет, все кончится. Но мига этого, когда она повернулась и пошла, я так и не дождалась. Или проснулась я, или все растаяло, сменилось чем-то другим.
Вдруг я вспомнила, что в прошлый мой приход разговор у нас зашел о том, все ли из задуманного у нее сбылось. Каверзный я задала вопрос, понимаю. Она отвечала рассеянно, невнятно. Я посмотрела на нее с недоумением. Взгляд ее был направлен поверх меня, в безбрежность пространства.
— Вы не смотрите на меня! — обиделась я.
— Извините, — сказала она, но не улыбнулась.
Она не видела подтверждения многим своим мечтам и силилась найти этому объяснение. А объяснение не было простым, себялюбия и эгоизма в человеке не убавилось, а добавилось еще, за счет уменьшения любви к ближнему.
Вот и ее панельный дом, клены выше четвертого этажа. Людно почему-то в подъезде, и дверь в знакомую квартиру распахнута настежь. Я вижу венок, прислоненный к стене: зеленые ветви можжевельника и красное пламя гладиолусов. Обрывается сердце.
— Вера, проходите, пожалуйста!
Это дочь Елены Яковлевны, и зовут ее, кажется, Ольгой. Она пятнадцатью годами старше меня, но хрупка и странно моложава: подросток с поседевшими висками. Слезы уже все выплакала, глаза словно выжаты. Я плачу громко, не стесняясь. Почему мы всегда опаздываем с тем хорошим, что изредка в нас пробуждается? И злые, но уместные слова укора: «А у своих родителей сколько ты не была? Они стары и одиноки, а у них есть ты, их дочь. Почему же их нет в твоей жизни?»
— Мальчика я взяла, усыновила, — говорю я. — Вот он, мой мальчик. Елена Яковлевна посоветовала, и я приехала поблагодарить. И вот…
Она обняла меня, а я обняла ее. Пусто и холодно было на душе. Мы прошли в комнату, постояли у гроба.
— Я к живой к ней шла, — говорила я Оле. — Она была ко всем добрая, ко всему свету.
Оля кивала мне, а слезы у нее давно кончились.
Похороны я запомнила плохо, поминки — тоже. Тоска давила и мяла меня, но не поднимала над суетой. Думать, вспоминать я почему-то не могла. Валерий за руку вел меня домой. Сам отпер дверь, помог разуться. Вскипятил чай. Я почти не спала, лежала с открытыми глазами. Пустота небытия была вокруг меня и во мне.
Я не прерывала отношений со своими родителями. Напротив, как только мой достаток вырос, я стала чаще бывать у них, и всегда что-нибудь им ненавязчиво подбрасывала: палочку колбасы, фруктов, индийского чаю, до которого они были большие охотники. И всегда это их удивляло, более того, ставило в тупик: с какой стати я о них забочусь? Они-то давно не заботились обо мне. Меня же это их немое удивление злило, а то и накаляло до розового свечения. За кого они меня принимают? Я накидывалась на них, произносила колкости, делала заявления. Они слушали без возражений, переглядывались и извинялись, но я-то видела: непонимание оставалось, мое поведение даже способствовало накапливанию его. Это накручивало меня еще сильнее. Наконец я выпалила:
— Вы что, за людей себя не считаете? С каких это пор?
И отец, ссутулившись круче обычного, негромко произнес слова, глубоко меня потрясшие:
— Ну, Вера, чего ты, ну, какие мы люди? Мы обноски человеческие.
Мать внимательно на него посмотрела и кивнула, видимо, соглашаясь. Я поняла, что между собой они немало переговорили на этот счет. Это и потрясло меня: ее полное согласие. Им даже нравилось это их униженное состояние, эта их безответность, которая напрочь исключала какие-либо к ним претензии. Я первая поняла, что эта самоотстраненность от всего и всех — показная, что они ждут не дождутся, кто же возьмет их за ручку и выведет на шумную улицу, в людскую круговерть с ее нескончаемыми заботами и нечастыми маленькими радостями.