Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Мама до замужества учительствовала. Когда дети пошли, стало не до чужих – своих бы обиходить. Корова, как у всех, три овцы, коза, десяток кур во главе с ярким, как пожар, горластым лютым петухом, да земля, да печь, да чугуны, да грибы-ягоды в заготовку, да со старшими букварем заняться, а потом “Капитанскую дочку” прочесть… Из одиннадцати хозяйств лошади водились лишь в пяти – вот рыжая кобыла Краса, недавно принесшая серого жеребеночка, Князевых и погубила…

Правда, и до того уж все шло сикось-накось. После первых хлебосдач пришлось матери в тесто картошку замешивать – и она все месила его, это тесто, месила, будто надеясь, что водянистые кусочки навовсе перетрутся и снова у нее хлебы будут как прежде – лучшие в селе… С председателем сельсовета, с Семой Козаком – который, когда с флота в двадцать третьем году вернулся, вырыл из родовой могилы барона Кронта, бывшего владетеля здешних имений, снял с него мундир, надел на себя и шатался пьяный по селу в компании таких же, как он, отпетых ухарей – отец не ладил, руки не подавал. Вдобавок ко всему мясо велели сдать раньше срока. Отец собирался купить сколько положено в четверговый базар и тем ответить по налогу, но Сема Козак специально прислал одного из своих комбедовцев предупредить, что купленное не возьмет – пусть, дескать, отец кабана своего откормленного режет. Да в кабане-то было двенадцать пудов, а на сдачу требовалось всего три. Когда в другой раз заявились, не стерпел отец, приложил к Семе руку… ну а они на него чохом… в общем, может, все одно к одному, а не только из-за лошади.

Ольге было восемь, Дашке десять, Любке шесть, а малютке Клавушке не исполнилось и года, когда в разрезе всеобщей и скорейшей коллективизации начал сельсовет исполнять разверстку, в свете чего была поставлена задача раскулачить и сослать трех хозяев с семьями по явному классовому признаку лошади – у кого есть, тот и кулак. Для начала Красу свели со двора и угнали в поселок – в колхоз. Там, похоже, за ней человеческого пригляда не было – дважды она срывалась с привязи и возвращалась, и жеребенок за ней. Князев только бурел лицом и уходил в поле, а малыши плакали от жалости…

А в начале июня, под самый Троицын день, глубокой ночью ворвались три милиционера, разбудив и напугав грохотом и криками, – в красивых фуражках с красной окантовкой и звездами, совсем как у дяди Трофима, только сами злые как собаки, сердитые, – и ну махать оружием! С ними, конечно, Сема Козак и еще двое из комбедовской головки. Отец было воспротивился – его избили на глазах у детей, руки за спиной связали, вытолкали из хаты и куда-то увели. Всех их построили в избе у стены – от мала до велика, раза три пересчитали…

Дали маме три дня на сборы – насушить сухарей в дорогу да собрать самое необходимое из пожитков. За эти три дня комбедовцы еще два раза набегали – растаскивали то, что, по их понятиям, ссыльным все равно с собой не увезти. Как ни плакала мать, как ни молила – хозяйство пустили на распыл, а багаж, сказали, пойдет отдельно… Что ж, у советской власти слово – олово, сказано – сделано, отдельно пошел багаж – два чемодана и баул с теплыми вещами. Пошел – да не дошел, пропал в пути тот багаж…

Через три дня детишек с трех раскулаченных дворов посадили на подводу, матерям велели рядом идти – и погнали за четыре километра в поселок, где был сельский совет и церковь. Церковь – к тому времени давно бескрестную, с выломанным иконостасом, раздетую, нищую, без икон, реквизированных комбедовцами, – уже битком набили такими же бедолагами. Загнали и этих, снова закрыли на засов. Две недели активисты собирали по окрестным селам раскулаченных, подвозили новых женщин с детьми. Две недели они в той церкви изнемогали. Воды им давали по три ведра на всех утром и вечером. Через день, а то и через два высыпали за порог корыто бураков с поля. Маленькие надрывались от крика, и Клавушка тоже не закрывала рта…

Наконец настал день отправки.

Скомандовали выходить, посчитали по головам, ходячих построили, а кто уже не мог двигаться, побросали на подводы – и айда пехом до станции Росляки!.. Там уж паровоз под парами бычился. Вагоны товарные, в каждом двухъярусные нары, солома на полу и параша. Погрузились кое-как – с криком, с бранью, с матюками.

Оставалась надежда, что в какую-то секунду страшный морок все-таки развеется, разойдется вонючим болотным туманом и все те кикиморы, что их окружают, примут свое натуральное жабье обличье, поспешно упрыгают в осоку, а то еще, глядишь, какая и под каблук попадет! Ведь не может, не может такого быть! Наверное, мчится уже гонец, пригибаясь к лошадиной шее, машет на скаку синим пакетом! а в том пакете высокий приказ на веленевой бумаге с печатями! а в приказе сказано дело черное отменить, женщин и детей вернуть, виновных же в их обиде наказать примерно!.. Конечно! Ведь так все должно быть? ведь так?..

Чуть помедлив, будто и впрямь поджидая, но так и не дождавшись этого сказочного гонца, состав тронулся и мало-помалу стал набирать ход. Он не спешил – сбавлял, останавливался, надолго обмирал на каких-то разъездах. В Витебске снова открылись двери, солдаты покидали на солому, как мешки с овсом, избитых, окровавленных мужчин. Радостно вернулись они к своим семьям – правда, кое-кто был без сознания… Радостно и жены встретили их – плач, причитания!.. Мама бросилась к отцу, принялась вытирать сочившуюся изо рта кровь…

Почти через месяц скорбный поезд встал в чистом поле у какого-то жалкого полустанка. То есть не в поле, конечно, а посередь глухой уральской тайги. Слева – черный гнусо-комариный лес на болоте. Справа – такой же. Чахлая нитка железной дороги между ними, на которой даже столь шумный прежде паровоз казался притихшим от испуга. Неширокая просека куда-то поперек – в преисподнюю, должно быть…

Ох и длинной оказалась эта просека!

Только к вечеру следующего дня выбрели наконец на пологий берег чешуйчато сверкающей реки. Она весело несла куда-то яркую, цвета ясного неба воду и белые кипы пышных облаков. Все вокруг было вызолочено закатным солнцем. Разноцвет кипел, серебрился, вспыхивал мелким огнем, жаркий воздух слоился, тек медовыми пластами… Пресыщенно гудели сонмища разносортной летучей мелочи, лакомой до цветочной вкусноты; пьяные шмели, золотые и бронзовые мухи позванивали на разные голоса, кое-как переваливаясь с одной сладкой чаши на другую… И портили эту несказанную красоту лишь какие-то мелкотравчатые, приземистые, темные бараки – как приглядеться, довольно свежие, построенные, должно быть, предыдущими партиями ссыльных… а уж куда те ссыльные сами делись, про то сказу не было.

В бараках насекомых тоже хватало. В каждый из этих клоповых тараканников натолкали по нескольку семей. Уже следующим утром взрослых погнали на делянки, а голодная детва осталась сама по себе хозяйничать. Хлебные пайки завозили раз в три дня… скоро зарядили дожди – ведь не зря нацарапано кем-то на кирпичной стене одной из общих камер Владимирского централа: “Коротко северное лето – карикатура южных зим!..” Печки в бараках были, а дрова приходилось таскать из лесу, и не у всех на это хватало сил после изматывающего рабочего дня. За дождями посыпал снег… летел, летел, летел, и лес под ним стоял как заколдованный. Когда лег он на землю плотным праздничным покрывалом (ведь тризна – это тоже праздник?), голодомор уж пировал вовсю. Каждый божий день вытаскивали упокоенных, кое-как сносили подальше – на берег стылой реки, лишь к декабрю схватившейся крепким льдом, а до того упрямо дымившей в сумеречном северном свете черными полыньями. Если из барака день-два никто не выползал, туда и не совались – нечего там было делать… Ну а кто все же разут-раздет выбирался на мороз и мог, пусть пошатываясь, стоять в неровном строю – тот брел в лес, стемна дотемна силился там удержать в руках пилу или топор. Красномордые учетчики перетаптывались в валенках, похлопывали себя рукавицами по овчинным полушубкам…

Клоп двадцать пять лет сухой чешуйкой может пролежать в запаянной пробирке, а как приложишь к живому – тотчас присосется. Вот и человек живуч. Умерли не все. И даже далеко не все детишки прибрались. Стоило пригреть солнышку настолько, чтобы верхушки стылых бугров очистились от снега, эти большеглазые тихие уродцы молчаливо поползли есть прошлогоднюю траву… Скоро корешки ее налились соком… потом проглянула мать-и-мачеха, за ней первый одуванчик – сладкий, сахарный!.. а дальше уж полезло из земли что ни попадя – только рот успевай раскрывать! И Клавушка выжила, тоже наравне со всеми ползала – ну зверушка мелкая, и все тут, и даже кто-нибудь иногда улыбался, на нее глядя.

21
{"b":"107952","o":1}