Потом Трофим вытер лезвие клоком травы и повернул Бравого к орудию…
Так они взяли Мазари-Шариф.
Бой окончательно смолк, сменившись настороженной тишиной, нарушаемой только женским воем, доносившимся, как уже стало чудиться, чуть ли не из каждого дома, да лаем, да горестным стоном муэдзина.
Кладбища Мазари-Шарифа лежали на склонах окрестных холмов, и до самой темноты можно было видеть, как спешат туда вереницы мужчин. Чисто муравьи. Непременно один или два в белых одеяниях. Погребальные носилки тоже накрыты белым. Трофим поднес к глазам бинокль. Молчком идут, на ходу сменяя друг друга для скорости…
– Во чешут, – услышал он голос Строчука. – И куда торопятся? Ладно бы раненых несли… тогда еще понятно. А этим-то куда спешить?
Трофим опустил руку и посмотрел на ординарца.
– Со своим-то уставом, – буркнул он. – Со свиным-то рылом… Что, дела нет? Давай-ка вон иди обозным помоги…
Примаков отвел день на комендантскую деятельность. Взятый Мазари-Шариф, как и взятый прежде Ташкурган, должен был остаться в руках прогрессивных афганских деятелей. В их задачу входило немедленно организовать вооруженные отряды трудящихся, отбивать атаки реакционеров (буде такие последуют, что само по себе представлялось крайне маловероятным) и обеспечивать деятельность коммуникаций, то есть не допускать захвата дорог, ведущих назад, к Термезу.
Эта работа только началась, и солнце еще не успело подняться и на четверть, когда с запада, со стороны Балха, показались какие-то группы людей, среди которых попадались и конные, и к Мазари-Шарифу приступили невесть откуда взявшиеся силы афганцев. Как вскоре выяснилось, костяк этих войск составлял гарнизон расположенной неподалеку крепости Дейдади. Сам по себе гарнизон был невелик, но к нему приблудилось тысяч до десяти каких-то “беспризорников”, как презрительно назвал их комкор.
Следующие полторы недели слились в памяти Трофима, слепились в плотную массу, и теперь, попытайся он вспомнить, чем один день отличался от других, ему бы это не удалось. Или удалось бы очень грубо, по тем вехам, что никак не могли стереться в памяти. К ним, в частности, относилась гибель командира третьего орудия Колесникова и еще двух бойцов – афганская артиллерийская граната шлепнулась прямо возле сошников и тут же взорвалась. Кажется, это случилось на второй день. Все это время пулеметы встречали бесчисленные толпы нападавших кинжальным огнем и более или менее их рассеивали. То есть что значит – нападавших? Их следовало бы называть шедшими – да, они просто тупо шли на пулеметы, шли с теми неровными завываниями, какими звучали издалека их религиозные песнопения. Среди них попадались люди в белых одеждах – они тоже завывали и шли на пулеметы, и падали под пулями и под разрывами бризантных снарядов. Орудия приходилось использовать чрезвычайно экономно. Боеприпасы неумолимо таяли, а энтузиазм афганцев не угасал – они остервенело карабкались по трупам, чтобы в конце концов увеличить своим собственным телом высоту бруствера… Если бы у Трофима было время задуматься или вообще был он склонен к поиску сравнений и аналогий, ему непременно бы пришло в голову, что более всего эти атаки напоминают движение насекомых – бесчувственных, закрытых жестким хитином, под которым если и есть сердце, то столь маленькое, что в него не может вместиться представление о будущей боли, о смерти, о прекращении жизни; так же бездумно и упрямо, как муравьи возобновляют нахоженную тропку, на которой чья-то титаническая ступня, бездумно шагнув, оставила сотни трупиков, афганцы с таким бесстрашием и упорством стремились добраться до людей, стрелявших в них из пулеметов, артиллерийских орудий и карабинов, будто то ли вовсе не имели представления о смерти, то ли просто в нее не верили. Гарь, смрад, вонь уничтожения и ужаса витали над полем боя; но, возможно, если бы Трофим каким-то чудом смог взглянуть на это поле с той стороны фронта, глазами наступавших, глазами тех, кто сначала видел, как падают шагавшие впереди, а потом и сам валился рядом с ними, то, возможно, он отчетливо разглядел бы, как радостно отлетают души, переливчатыми облачками благоуханного марева покидая нелепо содрогающиеся тела, с каким ликованием, с какими славословиями и благодарениями взмывают они туда, где их ждет новая жизнь и блаженство обетованное…
В один из этих дней утро оказалось тихим. Трофим обошел орудия, сумрачно поглядев в глаза каждого из своих бойцов и хмуро процедив пару-другую слов, напоенных грубой безнадежностью, после которых лица почему-то светлели, а глаза смотрели тверже. Выскреб котелок ячневой каши, доставленной Строчуком. Велел ему заняться лошадьми, пока есть время, – как следует почистить и, если получится, отвести к реке на купание. Потом пошел к пулемету Олейникова, что вмертвую стоял прошлые дни на левом фланге, и следы его деятельности в виде груд тел, ближние из которых, распухшие на солнцепеке, валялись метрах в сорока от гнезда, выглядели ужасающе.
Олейников сидел спиной к дувалу, голый по пояс Кузьмин, оттопырив губу, тыкал иголкой в порванный рукав гимнастерки, и оба вскочили, когда Трофим шагнул в пролом стены.
– Здоров, – сказал он, оглядывая хозяйство – сам пулемет, патронные ящики, бадьи с водой. – Хорошо устроились…
– Не жалуемся, товарищ комбат, – ответил Олейников, глуповато ухмыляясь. – Нам тут сам черт не брат…
Он был недавно стрижен наголо, и теперь круглая, как арбуз, голова поросла ежиком.
– Разве ж это хорошо? – возразил Кузьмин, перекусывая нитку. – Сейчас дома хорошо… яички! пасочка! стаканчик примешь, куличиком закусишь!.. м-м-м!..
– Что? – не понял Трофим. – Пасха?
– Ну да, Пасха ж сегодня, товарищ командир! – пояснил Кузьмин, глядя на него радостно и чуть удивленно – мол, как же такое забыть можно! – Пасха же! Нынче на пятое мая выпадает.
– На пятое мая, – пробормотал Трофим. – Ах ты господи!.. Ну, тогда Христос воскрес, бойцы!
Они тщательно похристосовались.
– У нас в деревне, бывало, – пустился Кузьмин в воспоминания. – Я еще мальчишка тогда… Как крестный ход начинается – у-у-у! У нас хороший колокол был, – с гордостью сказал он. – Да колокольцев еще штуки четыре… Такой трезвон подымут!.. Впереди фонарь несут, за ним крест, потом, значит, образ Божьей матери… а потом уж рядами – что тебе в армии! Дружка с дружкой на пару… Хоругви, свечи, потом, значит, дьякон
а с кадильницами, а потом уж поп… А певцы-то поют, разливаются!
Он вдохнул пошире и забасил:
Христос воскре-е-есе из мертвых, смертию смерть попра-а-а-ав…
И сущим во гробех живот дарова-а-а-ав!..
Да воскреснет Бог, и расточатся вра-а-а-ази Его!..
Олейников умиленно кивал, слушая, и его круглая розовая физиономия отражала каждое слово Кузьмина.
– Это да, – сдержанно кивнул Трофим. – Расточатся врази его… У нас тоже, бывало… Мы, правда, в село ходили, километра за три… там церковь-то у нас была…
Сухо щелкнул невдалеке выстрел, и тут же пошло снопами.
Олейникова будто подбросило – он повалился за пулемет и схватил рукояти. Кузьмин тоже пал на бок справа от него, придерживая ленту. Трофим выглядывал из-за обломка стены.
– Разъязви ж твою триста сука Бога душу в гробину мать, – бормотал Олейников, водя стволом и выцеливая. – Разъяти ж тя через семь гробов в бога душу мать под коленку в корень через коромысло!.. Оклемались, сволочи!
– Не спеши, Олейников, – сказал Трофим. – Подпустим.
– Это мы можем понимать, товарищ командир!.. – соглашался Олейников. – Этому-то мы ученые…
Олейников выждал еще несколько минут, и когда уж хорошо можно было различить детали одежды и вооружения, и общий вопль стал разделяться на отдельные голоса, и уже сам Трофим, встревоженный близостью противника, хотел дать ему команду – он ударил длинной очередью, неспешно ведя ствол слева направо, как если бы писал первую кровавую строку.
Время стеснилось. Трофим не мог бы сказать, сколько его протекло с начала до того момента, когда Кузьмин, волокший патронный ящик, ахнул и упал, не дотащив. Нападавшие стреляли редко и недружно, и толку от их стрельбы, по идее, никакого не могло быть, но это все же случилось – пуля вошла в согнутую шею Кузьмина и, должно быть, порушила позвоночник, и теперь Кузьмин лежал с мокрым от пота лицом, совершенно неподвижный, только иногда широко, по-рыбьи раскрывал рот и моргал.