— Танцы! — вдруг воскликнула юная Марго.
Я придвинулась к Борису и сказала:
— Не пейте больше. Идемте танцевать!
— Этому не обучен, — возразил он, но к стакану больше не притронулся. Мягко коснулся ладонью моего плеча. — Сиди и не мельтеши! Пусть молодежь резвится, я это люблю.
Раимов ушел. Марго включила магнитофон, но мальчикам все еще было не до нее. Я буквально оторвала Басова от стула, и он послушно пошел танцевать. Мы танцевали до упаду. Кажется, я перетанцевала всех.
Вскоре нам с Басовым стало скучно, и мы незаметно ускользнули. Обилие света ослепило нас. Закатное солнце било в глаза.
— Ну, и куда мы? — спросил Борис Борисович. — Ты что предлагаешь? Я, кажется, влюбился…
— Если — в меня, то я приветствую ваш безответственный поступок! — смело сказала я.
— В тебя. Ты чудесная женщина, но ты не знаешь этого. Поедем к тебе. Мы будем пить чай и играть в шахматы. У тебя дома есть шахматы?
— У меня есть все. Почему вам так захотелось сегодня напиться?
— Мне? Вот уж нет!
— Мне пришлось вас удерживать, и на это обратили внимание.
— Вера, ну, не надо! Как надоело мне выслушивать все это от…
И тут я остановилась. Ни одного упрека более, ни одного назидания. Ему должно быть хорошо со мной, и он будет со мной. И у меня достанет ума вести себя так, чтобы ему было со мной хорошо.
— Как вы, однако, реагируете на критику! — сказала я. — Другой бы поблагодарил и принял к сведению. Вы бесподобны в своем неприятии критики. Вы превращаетесь в драчливого петуха.
Он поднял руку, частник услужливо затормозил, и мы поехали. По двору я шла потупясь. Я усадила Борю в кресло, загрузила кофемолку бразильскими зернами, и вскоре мы пили пахучий бодрящий напиток.
— Я бы выпил и чего-нибудь еще, — сказал Борис Борисович. — Я бы после этого стоически перенес еще одну порцию нравоучений.
— Вы не получите ни того, ни другого, — сказала я и достала шахматы. — Расставляйте! И бойтесь меня, я в прекрасной форме.
— А я в какой форме? — поинтересовался он.
— Делайте зарядку и ходите пешком!
— Сколько мудрых советов за один предпраздничный день. Чего от тебя тогда ждать в праздник?
— А что? И это вы можете узнать, — подзадорила я. — Хотите музыку? У меня хорошие диски.
— Если можно. Пугачеву.
— Вы ее жалуете?
Он обезоруживающе улыбнулся.
Неужели моя мечта исполнилась? Вот он, а вот я — вот мы! Счастье какое — не закружиться бы в этом хмелю!
— Твой ход, женщина, — напомнил Борис.
Я сделала связку, и его позиция стала безнадежна.
— Однако! — удивился он. — Наглядно и убедительно. Чтобы не мнил о себе. Чтобы не возносился!
— Можете мнить и возноситься.
Я достала фарфоровую чашку с врубелевской царевной-лебедем. Тончайший дулевский фарфор, произведение искусства.
— Боязно прикасаться, — сказал он, любуясь сиреневыми крыльями женщины-лебедя.
Голос Аллы Пугачевой проникал в душу, и оставался в ней, и согревал.
— А ты говоришь, Алла Борисовна вульгарна. Ну и что?
— Да, ну и что? — Я улыбнулась.
Борис пододвинулся ко мне и обнял. Я прижала голову к его груди. Услышала частые и гулкие удары сердца. Я медленно подняла голову и посмотрела ему в глаза. Я увидела: синее, глубокое, нежное. И волны смятения, пожар смятения, раздвоенность.
— Не надо сложностей, — прошептала я. — Будьте самим собой и делайте только то, чего потом вы не будете стыдиться.
— Как ты догадалась, что я боюсь завтрашних приливов стыда?
— У вас глаза откровенные.
— Умница ты моя!
— Наверное, не ваша. Этого вы как раз не хотите.
— Любовником я еще не был, — признался он. — Не умею, закрыв глаза, кидаться в бурное море.
— Не надо ничего объяснять, — попросила я.
И сделала полшага назад, высвобождаясь из его объятий. Многое я прочла в его глазах. Но страсти в них не было. Ответственность за судьбу женщины, его жены, видимо, была причиной. Он еще не решился. И я не считала себя вправе подталкивать его, подсказывать или навязывать решения, к которым он не был еще готов.
— Так лучше, — сказала я. — Вы не из тех, кто сначала грешит, потом кается.
— Мне холодно от твоей проницательности.
— Надо быть кисонькой, мурлыкать, и ластиться, и не задавать дурацких вопросов.
Я шагнула к нему, обняла, крепко обняла, поцеловала, а потом сняла с него пиджак и развязала галстук. Он обмяк и стал быстро тускнеть. Он тускнел, как рыба, вытащенная из воды. Угасли глаза, набрякли мешки под ними, сделались одутловатыми щеки. То, что я все брала на себя, не снимало с него ни напряжения, ни ответственности. Я так и думала, но надо было проверить мою догадку.
— Не бойтесь, я не хищница, — сказала я и накинула пиджак ему на плечи. — Не идите против своих правил.
Он стал неудержимо краснеть. Кровь прилила к его лицу. Мне показалось, что он сейчас задохнется. Но он улыбнулся, правда, через силу. Я еще не видела таких вымученных улыбок. Вина, стыд были в ней и жалость к себе за неумение от них избавиться, не задавать себе ненужных вопросов в минуту, когда вопросы неуместны.
— Ну, зачем вы все замечаете? — спросил он.
— Так уж устроена. Вы не чужой мне человек.
— Спасибо. Я это угадывал, но знать наверное и догадываться — не одно и то же.
— Вам надо привыкнуть ко мне. К тому, что есть еще один человек, которому вы дороги, кроме ваших близких.
— Им-то как раз я не дорог! — воскликнул он и спохватился: а надо ли до такой степени откровенничать?
— У вас прекрасная жена, — сказала я. — Не возражайте! Я ее видела, мне Инна показала.
— Если бы ты знала!
— А мне, поверьте, и не нужно знать о ней. Это ваше, личное. Я знаю, что она достойный человек, вот и все.
— Спасибо! — крикнул он и тут же устыдился своего порыва.
— Я вам это говорю для того, чтобы вы были спокойны за свою семью.
Он удивился, и его глаза сразу стали большими и выпуклыми.
— А за меня решать надо ли? — спросил он.
— Предостеречь полезно, — сказала я. — Все наши мучения — от импульсивности, от того, что наши поступки, такие разумные в наших глазах, кому-то причиняют горечь и боль, и мы вдруг видим их в новом свете, вместе с чужой тоской и болью. Я хочу, чтобы вы не стыдились ничего из того, что у вас есть ко мне, и не виноватили себя. — Я споткнулась об это неожиданное слово, но затем храбро через него перешагнула. — Вы не были любовником, но и я не ходила в любовницах. В личном плане я довольствовалась полным отсутствием личной жизни. И в планы мои входит только одно: я хочу, чтобы у меня был ребенок. Попробуйте-ка осудить меня за это — не получится!
Кажется, теперь ничто его не терзало. Он отмякал, оттаивал, успокаивался, оживлялся. Милая непосредственность возвращалась к нему.
— Ты разрешишь мне свыкнуться с тем, что ты сказала?
— Именно этого я и хочу!
— В чужих домах я не умею быть как дома.
— А вы будьте таким, каким вам удобно быть. — Я подумала, что теперь он уйдет, что неловкость, пришедшая к нам сейчас, непреодолима. — Еще музыку? — предложила я. — Цыгане, романсы, танго?
Басов не поспешил к двери. Он сел. Уйти ему тоже было неловко. Но он абсолютно не знал, о чем говорить. Естественнее всего было бы выключить свет. Но теперь, после всего сказанного, я не могла позволить себе и этой инициативы. Он вдруг развел руками, но ничего не сказал. Я улыбнулась. Чего только не навоображаешь в бесконечные часы одиночества. А жизнь потом опровергает тебя, кладет на обе лопатки, ее реальности грубы и тяжелы.
— У вас книжная душа, — сказала я. — Вас никогда не влекли приключения. Вас поколачивали за прилежание — признавайтесь, ведь было такое! Но вы и тогда не отнимали носа от раскрытой книги.
— Мне и сейчас книга интереснее телевизора.
— Как вы объясняете дома поздние приходы?
— У меня не просят объяснений.
— Но ведь вы не чужие.
— Как знать! Ты нашла слово, которое все объясняет.