Я поморщился.
— Что вы! — тут же принялся он успокаивать меня. — Дело это житейское и, ради бога, не принимайте близко к сердцу.
— Жену проводили? — спросил я.
— Отбыла. Погостит пока у дочери.
— Тоже трения? — спросил я, угадывая.
Он кивнул. Ему даже нравилась моя догадливость. «Как же с тобой по завыть! — подумал я. — Как не ощериться, не заточить зубы, не отрастить когти?» Прежде я считал, что я ему не судья. Но почему? Самоустраняться безнравственно. И я судья. Брезгую, но высказать мнение обязан.
— Хмарин и Абдуллаев наддали мне коленкой под зад, — продолжал Отчимов, совершенно меня не стесняясь, более того, бравируя своей наглой откровенностью. — А я даже не могу встать в позу и воскликнуть: «За что?» Прекрасно знаю за что.
— Не забывайте и меня, — сказал я. — Не отъединяйте меня от них.
— И правильно. Вовремя встать на сторону сильных и есть прозорливость. И потом, надо уметь высекать из жизни сильные ощущения. Повергли ближнего наземь — и упивайтесь! Вы молодец. И Абдуллаев молодец, я просчитался в его оценке. А Хмарина я не люблю, он один никогда ничего не прощал мне.
— Значит, он лучший из нас.
— Вы так считаете? В непримиримости есть что-то цельное. Или — или, без полутонов и сюсюканья. Зачем нам полутона, мягкие повороты, ограждения? На перекрестках жизненных путей, где одному идти в гору, другому — под гору, не бывает удобных кривых. Если хотите знать, крутые повороты вернее ведут к цели, нежели плавная и тихая постепенность с ее родниковой — ха-ха! — чистотой.
Мы виделись в последний раз, и он, конечно, этим пользовался, выключив все свои сдерживающие центры. Он сказал:
— Вам все еще неуютно? Напрасно. Я вам даже симпатизирую. Неужели не видите? Ни к кому прежде не питал такой слабости. У меня и коньячок есть. Хотите?
— Спасибо, не надо.
— Трехзвездочного можно не хотеть, он горло дерет. Но я вам другой предложу. Марка «Двин» вам что-нибудь говорит?
— Нет, — повторил я.
— Не ломайтесь. Кто-кто, а вы мне ничего не должны. Для чего же церемонии разводить?
Он извлек бутылку, серебряные рюмки. Сыру достал, и ветчинки, и колбасу «салями», попавшую к нему неведомо каким путем. Откупорил бутылку. Аромат растекся, словно мы в замшелой дубовой роще очутились, и роща эта, подпирающая небо, медленно отряхала ржавые и тяжелые свои листья. И еще что-то завитало в воздухе: неопознанное, неузнанное, влекущее.
— Мне надо было подыграть вам сразу же, — сказал Отчимов, разливая загустевший опаловый напиток. — И ведь не сейчас мне это в голову стукнуло. Едва глянул на вас и понял: надо подыграть. Вам бы начало облегчил, себе день завтрашний обеспечил. Знал это, но не пошел правильным путем, как и до этого не ходил, хотя тоже все знал и видел. Вместо этого проверил я вас на противоречии: искры ли брызнут или вы смягчающую прокладку бросите? Вы постарались все смягчить, но во второй раз, когда вам уже было что вменить мне в вину, взбрыкнули неожиданно, и с тех пор я видел в вас только оппонента. Даже когда я ваши интересы соблюдал, оберегал и опекал вас, вы не выходили из состояния конфронтации. А будь мы с вами заодно, никто бы не осмелился выкатиться против такого тандема.
— Чтобы нам заодно быть, вам понадобилось бы к другим изменить отношение.
— А фигу красную не подать ли вам? Измениться к другим — это значит растоптать мое изначальное. Ну чтобы вы своего не упустили! — Он отпил из стопки, запрокидывая голову далеко назад.
Я помедлил, уж очень не хотелось мне ни малейшего панибратства. Потом сказал себе: «Что, я пришел сюда чем-то поступаться?» И опрокинул в себя прирученный огонь.
— Как, разбирается Отчимов в коньяках? — спросил Сидор Григорьевич, заметно расслабляясь. — У Отчимова всегда все лучше. И, заметьте, Отчимов не осуждает вас за пособничество моим недругам и завистникам. Не смейте и подумать!
— Почему же — завистникам?
— По-вашему, мне не завидуют?
— Именно это я и подразумевал.
— Где неприятие, там и зависть.
— В вас очень сильно неприятие окружающих.
— Я — не исключение из правила. Признаю: да, многим завидовал и завидую. Вам, например. Вы придумали интересное новшество и извлекли из него пользу для города и для себя.
— Полноте, Сидор Григорьевич!
— А, чего там! Стесняться тут нечего. Я ушел, открылась вакансия. Другой кандидатуры, кроме вашей, не вижу.
— К должностям я равнодушен.
— Не верю! Я изучил людей. Знаете, что такое прозябание? Это когда застываешь, замораживаешься на каком-нибудь посту, как бы высок он ни был. Отсутствие продвижения наверх и есть прозябание.
— Любопытное разъяснение. Еще у меня к вам маленький вопрос. Вы знали, что Тен чист?
— Знал и диву давался. Нелепо! Несовременно!
— Давайте без ханжеских выкрутасов. Диву давался! Не было этого. А вот зависть, и тут вы глубоко правы, была. Вы все отлично знали, но намеками своими укрепляли во мне уверенность, что Тен запятнан и моя обязанность — вывести его на чистую воду. Для чего вы это делали?
— Чтобы столкнуть вас и посмотреть, какие посыплются искры. Ужели непонятно? Сцену я предвкушал какую! А вы вдруг взяли и поладили. Спектакль сорвался. Уж слишком Тен выпячивался, и слишком ему везло. Вот я его и приземлял, но незаметно, не сам. Прилюдно же мы дружили.
— Не жаловал вас Иван Харламович?
— Не имел оснований быть ко мне душевно расположенным.
— Укрепляя мои подозрения, и вы приложили руку к тому, что стряслось с Теном.
— Мой наперсток дегтя — что он мог?
— А то он мог, что разуверял Тена в людях, заставлял в себе замыкаться. Из-за таких, как вы, он привык опираться только на себя.
— Умная параллель. А я скажу: «Ну и что?» Вам что-то показалось, мне что-то показалось. Но появились дополнительные факты и внесли ясность. Наши подозрения были слухами и домыслами, действительность развеяла их. Да, Тен чист. У вас же теперь угрызения совести. Почему я не знаю их? Чего не было, тем и не страдал. Но допускаю, что и они могут рождать сильные ощущения. Разогнаться, сделать — и себя же корить, себя же вразумлять и перевоспитывать! Научил бы меня кто-нибудь этому, я бы спасибо сказал. Считаете, поздно?
— Поезд оставил дымок! Но ведь и вы хотели, чтобы я здесь маху дал, удовольствие от этого получили.
— Признаюсь, получил. Свое я всегда получал полной мерой.
— Вижу. Все это мы сейчас грузить будем. Знаете, о чем я подумал? Как соотносится ваша зарплата с вашим благополучием. Ведь вы немало преуспели в стремлении иметь то, чего нет у других. По-моему, между высшим заработком и благополучием нельзя поставить знак равенства.
— Вопрос наглый, — сказал Отчимов и принялся сверлить меня острыми буравчиками глаз.
— Что вы, что вы! Отбросим ложную стеснительность, мы с вами не мальчики. Вы сами только что просили меня об этом. На какие средства все это куплено-принесено?
— Вы меня оскорбляете, Николай Петрович! — вдруг зашелся он, неудержимо багровея.
— А вы меня оскорбляете, Сидор Григорьевич, вот этим изобилием, которое ваша зарплата не объясняет.
— Я уже отпущен с миром, — сказал Отчимов. — Что-то не получается у нас нормального разговора. Ладненько, обойдусь и без вашей помощи. Не смею вас больше задерживать.
— Как знаете, Сидор Григорьевич. Могу и помочь, а там — скатертью дорожка. Разлука будет без печали, не сомневайтесь. Но вы вот изобразили вспыльчивость, а вопросец мой оставили без ответа. Брали?
Стальные буравчики ускорили свое вращение. Жалел сейчас Сидор Григорьевич, сильно переживал, что нет у него жала, приводящего приговор в исполнение.
— Брали? — Я напрягся и подался к нему.
С минуту мы разглядывали друг друга. На его щеках и лбу проступили фиолетовые капилляры. Он морщился и старился на глазах.
— Брали, — ответил я за него. — Брали, и никто на вас не показал, одни вещи бессловесные показали. К партии зачем примазались?
— Чтобы жить лучше вас. А теперь, товарищ правдоискатель, подите вон.