Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Они ужинают, — тихо сказал Пулат.

Ожидание все сильнее давило на плечи. Наконец двери растворились, и к нам вышла врач, про которую Варвара сказала, что она очень опытная. Ее лицо было, бледное и строгое. Ярко выделялись щедрые мазки губной помады. Не дрогнув, она могла казнить и миловать.

— Вы все к этому больному? — спросила она и скользнула по нам бесцветными глазами, ни на ком не задержав взгляда.

— Да, — сказал Пулат Усманович.

— Знаете что? Ваш больной полчаса назад скончался.

Когда мы застали персонал за трапезой, отца уже не было в живых.

Варвара громко ойкнула и прислонилась к стене.

— У него не осталось ни одного непораженного участка сердца. Мы так и не вывели его из болевого шока.

«Отец, отец!» — с горечью подумал я. Врач обвела нас быстрым профессиональным взглядом: не нужна ли кому-нибудь валерьянка? Мы понурили головы. Врач ушла к себе. Какое-то время мы сидели, одурманенные бедой. Потом попросили разрешения проститься с покойным. Кто-то куда-то побежал, как белый призрак в ночи. И нас повели в палату, разделенную ширмами на боксы. Экраны осциллографов были мертвы, как и лежащее под иссиня-белой простыней человеческое тело. «Отец же выше ростом!» — подумал я. Простыню откинули. Челюсть была повязана платком, глаза закрыты, брови насуплены. Лицо исказила гримаса страдания.

— Тело вы получите завтра.

Я задержал взгляд на бескровных губах покойного. Отец переступил последнюю черту в одночасье. Значит, вчерашний долгий и крепкий его поцелуй был и прощанием, и напутствием.

— Мы ехали, и я держала его голову на коленях, и он долго стонал, а я все говорила: «Потерпи! Потерпи!» А он сказал: «Варенька, миленькая, я, кажется, умираю».

Медсестра обошла нас кругом и потянула простыню на себя. Занавес закрылся. Земля потеряла еще одного своего сына. Мы поехали к матери. Ночь расступалась перед автомобильными фарами, а потом смыкалась за ним. На магистрали полыхала праздничная иллюминация. Нам же предстояло оглушить страшным известием немощную женщину. Обманутый энергией и бодростью отца, я почему-то думал, что мать ближе к последней черте, ведь она слаба здоровьем, и жребий остаться одному выпадет ему. Мать говорила ему на улице: «Петик, пожалуйста, потише, я не успеваю». И вот он выработал свой ресурс и упал на бегу. Два его старших брата тоже умерли в семьдесят пять: вышел ресурс, отпущенный им природой. Отцу было отпущено столько же. Жизненный опыт подсказывает мне иную возможность. Отец не был дряхл, минимум внимания со стороны лечащего врача далеко отодвинул бы роковой день. Отец, увы, без крайней надобности к медикам не обращался. Он избегал этого в силу особенностей характера. Врачи же, в своей массе, вниманием не отличались.

— Что, что с Петиком? — крикнула мать, впуская нас в дом. Она была как натянутая струна. Она уже перебрала все возможные варианты.

— Инфаркт, — сообщила Варвара, не глядя на мать.

— И как он сейчас? Он заснул?

— Заснул, — сказал я. — Он заснул и не проснется. Он скончался.

Мать села на диван. Заплакала горько, беспомощно. Они жили душа в душу и, наверное, ни разу не сказали друг другу грубого слова. Запахло лекарствами. Но самообладание не покинуло мать, и больше в этот вечер лекарства не понадобились. Пулат еще раз пересказал события дня.

— И ведь ничто не шевельнулось в моей душе, когда он садился в машину! — воскликнула мать. — Ничто не подсказало мне, что вижу его в последний раз. Петенька, миленький! Как же это ты?

Интуиция и нам ничего не подсказала. Свою ношу и свою боль отец нес сам. Он ничего не перекладывал на других, он не любил этого страшно. И о новой недавней боли близ сердца он никому не сказал. Он и от матери скрыл это, и ее проницательности оказалось недостаточно.

Мы договорились о днях завтрашнем и послезавтрашнем. И я попросил у матери разрешения уехать.

— Катя здесь не заснет, — пояснил я.

Обнял мать. И Катя обняла мать. Мать была очень разбита. По мере того как она вживалась в свое горе, оно становилось все больше, заслонило собой половину небосклона, три четверти, оставило лишь узкую голубую полосу, а потом поглотило и ее. Никто и ничто уже не могли помочь ей. А мне?

Я лежал и смотрел в недвижимую мглу ночи, из которой вдруг исчезли мир теней, зыбкость, и призрачность, и трепет всего таинственного, и чарующего, и страшного. Я видел только одного человека — отца. Я видел его как часть самого себя — как же его могло не быть, когда был я? Вот отец повернулся ко мне, прищурил глаза и спросил: «Миленький, как ты себе это представляешь?» «Что — это?» — едва не переспросил я, так явственно прозвучал вопрос. Голос отца был абсолютно живой. Жгучая боль пронзила меня и осталась, не отпуская. Кажется, ничего нельзя было прибавить к той боли, что терзала меня, но вот прибавилось еще. Я подумал, что мне давно уже ничего не нужно было от отца, кроме одного, чтобы он жил и чтобы я приходил к нему, живому. Но одновременно всегда присутствовала мысль: нить не прочна, черта близка, и как ты, отец, чувствуешь, что нить жизни истончается и последняя черта приближается неслышно и неотвратимо, как относишься к этому? Что ты имел в виду, когда декламировал: «Пастушонку Пете трудно жить на свете»?

Почти все из задуманного отец совершил. В этом смысле он был счастливым человеком. Он исполнял задуманное с величайшей энергией, с энтузиазмом. Его и любили за одержимость и доброту, за то, что на него можно положиться. В человеке, который руководит работой коллектива, это ценится высоко.

Я лежал, и думал, и видел отца. Я видел невообразимо далекое время, когда отец был светловолосым отроком, глазастым, худым, насквозь просвечиваемым солнечными лучами. В голодную весну 1919 года его мать и три старшие сестры умерли от дизентерии. Он остался один и, выпрашивая хлеб в деревнях, добрался до Москвы, где его приютил старший брат. Столкнувшись со смертью так близко, отец стал относиться к ней обыденно, как к суровой неизбежности, постоянно сопровождающей человека на жизненном пути. Смерть вообще тихо и неизбежно соседствовала со всем сущим. Потом была война, заставившая его перешагнуть через тысячи смертей. Я представил, что он должен был испытать тогда, в нежном подростковом возрасте: заснула и не проснулась мать, не проснулись сестры, и он пробудился среди мертвых и понял, что он один.

Потом я представил отца на гребне плотины, которую он строил в Крыму, под Бахчисараем. Две построенные им плотинки надежно держали воду до сих пор, а третья оказалась с изъяном. Поднявшись, вода ушла в карстовые пещеры, не замеченные при строительстве. Уже тогда в отце обозначилось уважение к чужому мнению и неумение ставить свое мнение в зависимость от конъюнктуры. Он знал приемы французской борьбы и удачно выступал на татарских свадьбах, бросая через бедро более рослых и крепких борцов. Те обижались до слез. Конфуз действительно выходил немалый, и потом они выпытывали у отца его секреты, и он охотно показывал им бросок через бедро, прием простой и легко усвояемый, но они не верили, что попались на такой легкий прием, и отец не мог разубедить их, что ничего от них не утаивает. Отец любил Крым и отдыхать в Ялту ездил с превеликим удовольствием. И неизменно выбирался в Бахчисарай посмотреть на свои плотинки. Его приводило в восторг, что эти простейшие земляные сооружения служат людям как ни в чем не бывало. «Вот бы и мне такую прочность!» — говорил он.

Потом я увидел отца в шахматном клубе одного из милых крымских городков. Отец был безденежен и голоден, а шахматные светила городка сражались друг с другом, и побежденный угощал победителя чаем с лимоном и пирожным. Отец сгорал от нетерпения сразиться. Наконец одно шахматное светило осталось без противника и милостиво пригласило: «Ну, что, пижон, сыграем? Какую фору тебе дать?» Отец, потупив глаза, от форы отказался. Он мог обыграть этого самоуверенного толстяка вслепую. Когда я учился в школе, он выигрывал у меня вслепую. Скоро он заставил толстяка растерянно пробормотать: «Сдаюсь». И с наслаждением съел пирожное и выпил чай с лимоном. Толстяк пожаловался, что у него побаливает голова, и изъявил намерение отыграться. После второго поражения у него заболело еще что-то. К моменту, когда клуб стали закрывать, не было болезней, которыми шахматное светило городка не болело бы в тот вечер. Выражение «Ну, что, пижон, сыграем?» запало отцу в душу на всю жизнь, став синонимом шапкозакидательства и заведомого пренебрежения к сопернику. О посрамлении чемпиона он всегда вспоминал с удовольствием.

69
{"b":"822534","o":1}