Близился день, который должен был соединить нас. Но так же стремительно обострялось чувство вины. «Что я делаю, как смею?» Более всего меня беспокоила Даша. Как она вырастет без меня, как будет ко мне относиться, когда повзрослеет и все поймет? Уже сейчас я боялся осуждения, которое прочту в ее глазах через много лет. Оно казалось мне неизбежным. Она могла понять меня, но это не спасало от ее осуждения.
Последняя ночь под одним с Раей кровом отложилась в памяти как неиссякаемый поток слез и укоров. Я выдержал, но дерево было подрублено. Наутро я заявил, чтобы Рая меня не ждала, и поехал на работу.
Вечером я вошел в новый свой дом. Катя была счастлива. Но в блеске ее глаз, сильном, почти лихорадочном, в интонациях голоса, в угасавшей на мгновение и снова загоравшейся улыбке присутствовала тревога — отзвук холодных бурь, подступавших ко мне со всех сторон. По дороге мы завернули в магазин «Океан», купили аппетитный кусок севрюги. Катя никого не пригласила, не афишировала это событие. Наверное, женская интуиция подсказывала ей, что все еще может измениться. Потом она призналась, что каждый день ждала самого худшего, и это изматывало ее. Но она говорила себе: «Улыбайся!» И улыбалась. А когда нервы изменяли ей, напоминала: «Пострадавшей стороной буду только я, я одна». Она была не так уж далека от истины, но мне было больно слышать это. Затем на меня обрушились истерики Раи. Это было еще больнее.
Мы совсем не готовились к совместной жизни. Мы обсуждали ее как дело довольно отдаленного будущего. Она была скорее мечтой, чем завтрашним днем.
Мы вышли из жаркого трамвая на остановке «Пионерская», где начинался Чиланзар. Внутри квартала было зелено и тихо. Прилипшие к скамейкам замшелые старушки разглядывали нас с добрым любопытством. Катя указала подъезд. Сумрачная лестница кончалась на пятом этаже. Отец Кати Павел Леонтьевич ждал нас. Пытливо, снизу вверх посмотрел на меня. Лампочка горела за его спиной, и лицо его было темным, как маска. Светились глаза, кустились густые седые брови.
— Здравствуй, — сказал он, стискивая мне руку. — Это правда?
— Правда, — сказал я, стараясь освободиться от замешательства.
— Поздравляю, дети! — произнес он громко и торжественно и сначала обнял и расцеловал дочь, затем меня.
Катя засмеялась, обняла его и закружила. Торжественность слетела с него, он радовался вместе с дочерью. В мгновение ока был накрыт стол. Все заботы по дому лежали на Павле Леонтьевиче. Он взял их на себя, как только оставил свой жаркий цех на заводе текстильного машиностроения. Он исполнял любую домашнюю работу с рвением и прилежанием, выдававшими в нем вчерашнего стахановца. Он любил дочь, которая осталась с ним, скрашивая его старость. Теперь, после ухода на пенсию, все светлое в жизни было связано с нею.
Я прошел во вторую комнату, которая становилась нашей. Полумрак приглушал жару. На стене висела моя фотография. Когда же она успела? На фотографии я улыбался, мне было хорошо. И тут мне стало плохо. Я увидел, что вовсе не такой сильный, как воображал. Накатила тоска. Она подняла меня на свои упругие качели, и закрутила, и понесла, и поглотила. Так плохо мне еще не было никогда. Дом этот, который теперь становился моим домом, был для меня чужим. Желание уйти делалось все навязчивее. Уйти, незаметной, бесплотной тенью скользнуть за дверь, раствориться в ночи! Дом, где жила моя дочь, звал меня. Произошло недоразумение, и его следовало устранить. Я видел Дашу, тянувшую ко мне тонкие белые руки. «Папа, идем к нам, папа, ты наш, наш!» Жизнь стала немила. То, от чего я уходил, безудержно росло в цене. То, к чему я стремился, так же неудержимо в цене падало. «Встану и уйду, — сказал я себе. — И никто меня не удержит, никто и не попытается этого сделать!» Наваливалось невыносимое. Я содрогнулся от ненависти к себе. Как я попал сюда? Как посмел? Что позволил себе, что разрешил? Я чувствовал себя преступником, кравшим не вещи, — это легко пережить, а счастье и надежды. Зачем мне новая любовь, новая семья? Белые ручонки Даши, которые она протягивала ко мне, были все ближе, ближе, почти дотрагивались до моих колен. Могла ли она представить, что ее папа, который всегда берет ее с собой, читает ей сказки, катает на велосипеде, — что ее папа уйдет от нее и оборвется все то, что делало их близкими, необходимыми друг другу? Вошла Катя. Улыбка мгновенно сбежала с ее лица.
— Милый, да что же это с тобой? — воскликнула она.
— Извини, — сказал я, — это уже проходит. Ты меня вылечила.
Она внимательно оглядела меня, ничего не сказала и вернулась к столу, возле которого хлопотала. Сервируя стол, она оставила дверь открытой и следила за мной. Очень скоро все было готово. Мы сели. Каждого из нас переполняли совершенно разные чувства.
— Ну, с зятем тебя, дорогой Павел Леонтьевич!
— А тебя, Катюша, с мужем!
Павел Леонтьевич привычным несуетливым движением наполнил рюмки игристым вином. Это был крепкий седовласый мужчина с добрыми глубоко посаженными глазами. Более сорока лет он проработал грузчиком и молотобойцем. И сейчас руки у него были как клещи. Он и на пенсии был подвижен и деятелен.
— Будьте счастливы, дети! — сказал он слова напутствия и привычно запрокинул голову. Затем какое-то время тихо наслаждался мерцанием хрусталя.
От тепла и торжественности застолья мне стало легче. Раздвоенность померкла. Катя с радостью наблюдала во мне перемену к лучшему. Проблемы отодвинулись, затушевались. Катя вновь была ни с кем не сравнима. Она успокоилась, гостиная наполнилась ее смехом. Посветлел и Павел Леонтьевич. Он очень гордился своей дочерью, которая росла умницей и единственная из его детей получила высшее образование. Завязался житейский разговор. Вскоре я понял, что тесть — человек деликатный и тонкий. Он не коснулся ни одной щекотливой темы. Я становился мужем его дочери, и он благословлял нас и желал счастья, а все остальное предоставлял решать нам самим, ведь пока мы не спрашивали его советов. Мы поблагодарили его, пожелали здоровья. Он был польщен вниманием. Я подумал, что было бы хорошо, если бы мои родители сейчас сидели с нами. Но мать не согласилась бы на это, она была против разрушения моей первой семьи, а отец согласился бы, но его присутствие лишь оттенило бы позицию матери.
Катя внесла поднос с чаем.
— Цейлонский! — объявила она. — Год не распечатывала пачку.
Она разлила чай, наполнив пиалы до половины. Завитали ароматы далеких тропиков. Зашуршали ленивые волны теплых морей, возникли пальмы, легкие хижины, диковинные смуглые люди в набедренных повязках. Павел Леонтьевич, улыбаясь, покинул нас. Он как бы отлучился на минутку, но не возвращался. Катя сказала, что он не вернется к столу, и добавила, что он кончил только четыре класса, но она не встречала человека деликатнее. Я знал, что этой ночью Павел Леонтьевич, скорее всего, не сомкнет глаз. Я и не предполагал тогда, что впереди у него будет много таких ночей, слишком много для пожилого человека, не чаявшего души в единственной дочери.
Мы пили терпкий чай и смотрели друг на друга. Тишина, гармония воцарились в мире. Тоска еще немного отступила. Но это было отступление за ближайшее дерево, за угол первого же дома. Затаившись и изготовившись к броску, она ждала своего часа. И я все время чувствовал ее близкое присутствие и готовность к броску, хищную в своей безжалостности. Я тронул Катю за локоть, и мы прошли в нашу комнату. Горячая ночь окружила нас. Все было призрачно и непрочно. Взметнулись тюлевые занавески, зашуршали шторы, нас обдало застоявшимся зноем, и снова все стихло.
— Ну, Коленька, заварил ты кашу! — сказала Катя, обнимая меня. — Представляю, как забурлит завтра лаборатория. В тебе увидят жертву подлого моего коварства.
— Не бойся, маленькая, — сказал я. Но у меня не было уверенности, что Кате можно ничего не бояться.
Мы легли в постель, пахнущую хорошей погодой, полной луной и тополиным пухом. Я хотел забыть обо всем на свете, но этого не получилось. Нам было хорошо, но не так, как тогда, когда мы уносились на мотоцикле в загородные просторы и оставались до полуночи в прохладном люцерновом поле или на холме, в мягкой высокой траве. Легкость и раскованность ушли из наших отношений. Надвигались сложности, накапливались силы, задавшиеся целью разлучить нас. Катя была права: завтра же налетит буря. Мне уже виделось, как она обрушивается на нас и лишает одного укрытия за другим. Да, все складывалось сложно и не так, как предполагалось. Издали рисовалась совсем другая картина. Ненастье подняло крутые волны, и наблюдать их вблизи, встречать грудью было совсем не то что созерцать издали.