— Ну что, Геннадий Борисович, — сказала она, — вот ты и снова дома, а?
Эта шутка вошла у них в привычку еще с его детства; в те годы он проводил в больнице почти все время, и когда его привозили с очередным приступом лихорадки, головокружением или удушьем, то он неизменно говорил «Вот я и снова дома, тетя доктор…»
— Что со мной? — спросил он.
— Ты свалился, когда мотыжил на Южном Поле. Аарон и Тина привезли тебя на тракторе. Может, солнечный удар? Ведь все это время ты чувствовал себя неплохо?
Он пожал плечами и кивнул.
— Голова кружится? Дышать трудно?
— Временами.
— Почему ты не приходил в клинику?
— Бесполезно, Мириам.
Теперь, став взрослым, он называл ее Мириам. Ей же не хватало этого «тетя доктор», Он стал взрослым в отдалении от нее — последние несколько лет их разделяла его живопись. Рисовал и писал красками он всегда, но теперь все время, свободное от обязанностей по Колонии, пропадал на чердаке котельной, где устроил мастерскую: делал краски, измельчая цветные камушки и смешивая растительные красители, мастерил кисточки, выпрашивал у маленьких девочек их отстриженные косички и писал — писал на деревянных обрезках с лесопильни, на лоскутках, на драгоценных клочках бумаги и, наконец, когда не было ничего лучшего, на гладких сланцевых плитках из араратского карьера. Он писал портреты, сцены из жизни Колонии, здания, натюрморты, растения, пейзажи, какие-то фантазии. Писал что угодно — всё. Его портреты пользовались спросом (люди были всегда добры к Гене и другим ослабленным), но писать портреты он перестал; теперь его полотна представляли собой томительный хаос форм и линий, окутанных темной дымкой, словно миры, созданные лишь наполовину. Никому не нравилась такая живопись, но никто ни разу не сказал Гене, что он даром тратит время. Он был ослабленным. Он был художником. Пускай Здоровые здесь не могут быть художниками. У них нет на это времени. Но плохо ли иметь своего художника? Это по-человечески. Как на Земле. Ведь так?
Люди были добры и к Тоби, который так мучился желудком, что к шестнадцати годам весил лишь тридцать восемь килограммов, добры к маленькой Шуре, в свои шесть лет только учившейся говорить, — ее глаза все плакали и плакали, даже тогда, когда она улыбалась; добры ко всем своим ослабленным, к тем, чьи тела не смогли приспособиться к этому чужому миру, чьи желудки были не в состоянии усваивать местные протеины даже с помощью метаболиков, которые каждый колонист принимал дважды в день каждый день своей жизни на Новом Сионе… Несмотря на тяготы жизни в двадцати Колониях, несмотря на то, что все рабочие руки всегда на счету, люди нежны к своим бесполезным собратьям, к своим страдальцам. Страдание — перст Божий. Они не забыли слова «цивилизация», «человечность». Они не забыли Иерусалим.
— Геня, дружочек, что, бесполезно?
Его голос был так тих, что Мириам испугалась.
— Бесполезно — сказал он с улыбкой.
И взгляд серых глаз — не ясный, а мутный, как сквозь дымку.
— Врачи, — сказал он. — Таблетки. Лечение.
— Ну конечно, ты понимаешь в медицине больше меня! — сказала Мириам. — Куда мне до тебя! А может, ты решил сдаться? Сдаться, Геня? Все бросить, да?
— Я бросил только одно. Метаболики.
— Метаболики? Бросил? Что ты несешь?
— Да, не принимал ни одной таблетки две недели.
Отчаянная ярость поднялась неудержимой волной.
К лицу прихлынул жар, и оно точно вдруг распухло.
— Две недели! И ты… и ты… И вот ты здесь! А ты думал, чем это закончится? Дурак! Счастье еще, что жив!
— Мне не стало хуже, когда я бросил их принимать. Мне было лучше, Мириам, всю прошлую неделю. До сегодняшнего дня Это из-за другого. Это, конечно, тепловой удар. Я забыл надеть шапку.
Он тоже слегка покраснел, но, скорее всего, от стыда Да, глупо было работать в поле с непокрытой головой, тусклая NSC641 печет голову не хуже огненного Солнца.
— Понимаешь, утром я себя чувствовал чудесно, правда, совсем хорошо, и мотыжил не хуже других. Потом голова немножко закружилась, но я не хотел останавливаться, так это было здорово — работать не хуже других. Я и забыл, что могу получить тепловой удар.
Мириам ощутила, что слезы подступают к глазам, и от этого разозлилась уже так, что больше не могла сказать ни слова. Она встала с Гениной кровати и двинулась по проходу вдоль палаты (четыре кровати слева, четыре справа). Затем повернула обратно и остановилась, уставившись в окно на грязно-бурый, бесформенный, отвратительный мир.
Геня продолжал говорить:
— Мириам, правда, разве не может быть, что от таблеток мне хуже, чем от местных протеинов?
Но она не дослушала и закричала:
— О Геня, Геня, да как же ты мог? Как ты — ты! — можешь сдаться сейчас? Мы боролись так долго — я этого не вынесу! Не вынесу!
Но кричала Мириам не вслух. Вслух — ни слова. Она кричала про себя, а слезы все-таки пролились и теперь текли по щекам, но она стояла спиной к нему, своему пациенту, и сквозь слезы глядела на плоскую долину и тусклое солнце, молча говоря им «Ненавижу вас!»
Немного спустя она смогла обернуться и сказать:
— Ложись. Ложись, успокойся. Примешь два метаболика перед обедом. Если будет что-нибудь нужно — Геза дежурит.
И, сказав это, вышла.
У ворот больницы она заметила Тину: та поднималась по дороге со стороны полей — безусловно, хотела узнать, что с Геней. Болезни всегда мешали Гене подумать о девушках. Хотя он мог бы и выбрать: Тина, и Шошанка, и Бэлла, и Рэчел. В прошлом году он и Рэчел стали жить вместе и регулярно брали в клинике контрацептивы. А потом расстались; они не поженились, несмотря на то, что к его возрасту, к двадцати четырем, молодые люди Колонии обычно обзаводились семьями. Да, Геня не женился на Рэчел, и Мириам знала почему. Этика генетики. Ущербные гены. Только бы не передать их следующему поколению, Ему нельзя иметь детей и, значит, нельзя жениться: не мог же он просить Рэчел остаться бездетной из любви к нему. Дети — вот что нужно Колонии. Побольше молодых и здоровых местных уроженцев, которым метаболики помогут выжить на этой планете.
Рэчел пока не полюбила другого. Но ей всего восемнадцать. Ей бы преодолеть все это. Выйти за более подходящего парня из другой Колонии и уехать подальше от Гениных больших серых глаз. Так будет лучше для нее. И для него.
Неудивительно, что Геня хотел покончить с собой! Так думала Мириам и отмахивалась от этой мысли — раздраженно, устало. Она очень устала. Она хотела до обеда побыть в своей комнате, вымыться, переодеться, отдохнуть, но шел уже второй месяц с того дня, как Леонид должен был вернуться из Салемской Колонии, и теперь в комнате поджидало одиночество и гнало прочь… Она прошла прямо через пыльную центральную площадь к зданию столовой и открыла дверь в комнату отдыха. Подальше, только бы подальше от туманного безветрия, серого неба и отвратительного солнца!
В комнате отдыха были только капитан Марко, вскоре уснувший на деревянной, с мягкой обивкой кушетке, да Рене, читающая книгу. Двое старейших колонистов. Капитан Марко — самый старый человек на этом свете. Когда ему было сорок четыре, он провел Корабли Изгнания от Старой Земли до Нового Сиона; теперь, в семьдесят, он совсем одряхлел Впрочем, все здесь выглядит не блестяще. Люди рано стареют, умирают в пятьдесят-шестьдесят. Рене, биохимик, сорока пяти лет, выглядит старше на все двадцать… «Чертов клуб старых маразматиков!» — раздраженно подумала Мириам.
И в самом деле: молодые — уроженцы Сиона — редко пользуются комнатой отдыха. Здесь библиотека, фонотека и собрание микрофильмов, но мало кто из молодых увлекается чтением или имеет на то достаточно времени. А может быть, они чувствуют себя слегка неловко в апрельском свете, среди картин. Это — высокоморальная, строгая, серьезная молодежь, праздности и красотам нет места в их жизни и их мире. Разве могли бы они одобрить роскошь, в которой нуждаются старшие, — здесь в единственном месте, похожем на прежний дом?..