Потом он наклонился над бортом, чтобы омыть горящее лицо, и сквозь толщу прозрачной воды увидел освещенное солнцем дно, зеленоватые камни, синие хребты проплывающих рыб.
От Ангары пахло морозным ветром, а когда Никита опустил руку, чтобы зачерпнуть пригоршню воды, пальцы зазнобило, как будто в жестокий мороз он снял рукавицу.
— Умойся и ты, — сказал он, закончив умывание. — Сразу полегчает. Я пока веслами править стану, чтобы лодка не крутилась.
Нагих бросил на днище кормовое весло и наклонился над бортом. Здоровой рукой он зачерпывал воду и плескал себе в лицо. Он разбрызгивал сверкающие капли и тер щеки с таким усердием, будто умывался впервые за целый год.
— Хороша, холодна… — приговаривал он и громко фыркал.
Лодку несло мимо крутых берегов, то поросших густым хвойным лесом — сосной, елью, кедром и лиственницей, то окаймленных березовым и черемуховым кустарником. Тайга подступала к самой реке.
Над небольшими пушистыми островками, из зарослей камыша и речной осоки, с криками поднимались дикие утки. Чайки, касаясь острыми крыльями самой воды, скользили над отмелями, охотясь за мелкой рыбешкой.
— Василий, — негромко сказал Никита и поднял весла. — Василий, как же это будет?
Василий ответил не сразу. Он глядел на темную полосу воды под самым берегом и молчал.
— Василий, что будет? — громче повторил Никита. — Неужели так за ними верх и останется?
— Нельзя, чтобы остался. — Нагих перекинул кормовое весло на правый борт лодки и круто повернул ее к берегу.
— Отдохнем здесь, обед сварим, — сказал он. — Да поспать надо. Ночью дальше плыть придется, а то как бы с пароходом каким не встретиться. До порогов здесь часто пароходы ходят, а кто его знает, какие сейчас на них люди. Ночью нам теперь сподручнее…
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
1
Егор Матвеевич Федотов, у которого Василий Нагих поселил Никиту, жил в деревне Ершово, находящейся за Падунским порогом, недоступным для пароходов.
Место было глухое, спокойное. Отрезанная от проезжих путей ангарскими речными порогами и тайгой, деревня жила обособленной жизнью и почти не соприкасалась с другими селениями. Редко кто из жителей ее уезжал дальше десяти-пятнадцати верст от дома. Тракта вблизи не было, а пробираться без особой нужды по трудным таежным дорогам или через речные пороги да шиверы охотников находилось мало.
Приезжие люди в Ершово заглядывали тоже нечасто. Редкий смельчак рискнул бы пойти в Падунский порог на обычной лодке, а купеческие паузки, на которых только и спускались за пороги, в этом году не появлялись, и торга на берегу не было.
Егор Матвеевич промышлял зверя и баловался рыболовством. Жил он вдвоем с женой Марфой. Единственный сын его не вернулся с германской войны, старик скучал о нем и очень обрадовался приезду Нестерова.
Стал он называть Никиту племянником, а соседям рассказал, что парня к нему прислал брат из Балаганска — погостить да позверовать белку, как выпадет первая пороша.
— Лечи ногу-то ладом, — говорил Никите Федотов. — Помощником будешь, по зверовству ли, по охоте ли. Зверовать вместе в тайгу подадимся или охотой на осетра — на крюк имать. Вдвоем-то куда с добром. Где один не успел, другой подхватит. Дело у нас с тобой, паря, огнем загорит, во́ как пойдет, на полный ход. А белки в нонешнем году, видать, дивно будет — ореху много…
Но помощником Егору Матвеевичу Никита оказался плохим. Его недолеченная в госпитале и растревоженная в пути рана заживала медленно. Нога снова опухла и болела.
Василий Нагих прожил у Федотова недолго и, только-только подлечив руку, задумал ехать в Балаганск. Ему не сиделось в Ершове.
— Живем, будто в могиле лежим, — говорил он Никите, — будто от народа за тридевять земель… Чудные здесь мужики. Все чего-то ждут, приглядываются… Разговоры все об одном и том же — торга ждут. Обносились, говорят, — ни ситцу, ни сарпинки, по чаю да соли стосковались… А о другом ни о чем не тужат, будто им все равно и ничего их не касается. Там у нас, к городам ближе, люди вовсе иные — призаводской народ, дружный. Здесь что — лесное селение, глухомань…
Однажды вечером Василий пришел от соседей мрачный, насупленный и сказал Никите:
— Они, здешние крестьяне, на своем горбу ничего не испытали, и каши с ними не сваришь. Может, тряхнут их белые, тогда опамятуются, а пока и говорить с ними бесполезно. Их и немецкая война ничему не научила. Одних баб затронула — та вдовая, та вдовства ждет. Мужики с фронта у многих до сей поры не вернулись. Поминания бабы еще не заказывают, а черные платки уже надели и задумываться начали… Да ведь то бабы…
Василий долго сидел, молча глядя в пол, потом сдвинул брови и решительно сказал:
— Пора. Ехать надо. Нету здесь подходящего народа, один дядя Егор, да и тот остарел… Поеду. Слыхал я стороной, будто красногвардейцы, после боя с чехами на станции Зима, в леса ушли. Будто там скрываются и отряды готовят. Нужно к ним подаваться или на Урал через фронт в Красную Армию. Нас с тобой из красногвардейцев никто не списывал… По углам все сидеть станем, чего добьемся. Их же царствию конца не будет… В Балаганске у меня дружки есть. Через них все разведаю, а потом за тобой вернусь…
Никита проводил Василия и остался один в чужом федотовском доме.
Целыми днями, прислушиваясь к глухой ноющей боли в ноге, он сидел на крылечке и глядел за Ангару на дальний правобережный лес.
По двору, наполовину заросшему сорной травой, бродили, не находя тени, зверовые собаки Федотова. Лохматые, с клыкастыми мордами и с ввалившимися боками, они слонялись из угла в угол, скалились и рычали одна на другую.
Собаки томились от жары и зверели от надоевших ошейников с тяжелыми деревянными чурбаками. Чурбаки, волочась между передними лапами, гнули собак к земле и мешали им ходить.
Краснопегая поджарая сука, остроухая, с тонкой лисьей мордой, еще не привыкшая к своим кандалам, пыталась сорвать ошейник. Она ложилась, распластываясь брюхом по земле, трясла головой, словно в ухо ей залез комар, и жалобно скулила, лапой царапая себе шею.
Бурый кобель, широкогрудый и костистый, с не заросшим шерстью старым рубцом на спине и с рваным ухом, глядел на свою молодую подругу не то в недоумении, не то с насмешкой и, словно морщась, оголял белые волчьи зубы. Две другие собаки, высунув длинные языки, бродили возле стойки, у которой, пережевывая жвачку и тяжело вздыхая, лежала комолая пестрая корова.
Никите было жаль молодую собаку, и как-то раз, когда жена Егора Матвеевича тетка Марфа вышла на крыльцо, он сказал ей:
— И чего вы собаку зря маете? Сниму я с нее чурбак!
— Глядикось! — вскинулась Марфа и посмотрела на Никиту так, словно он предлагал ей поджечь дом. — Сдурел, чо ли? Эко дело надумал — собаку спущать! Да она коровам соседским все вымя пораздерет заместо медвежьих штанов. Ишь ты, заскулила окаянная! — цыкнула Марфа Петровна на краснопегую суку. — Вот погоди, я тебя плетью-то напонужаю… Ужо дай срок!..
Она сердито взглянула на Никиту, будто и его собиралась напонужать плетью, потом вошла в избу.
Уже из-за порога Никита снова услыхал сердитый голос своей названной тетки:
— Озоровать-то ему… Добро бы к девкам пошел, взыграл бы, а то сиднем сидит, как клуша кака… С такого сидения чего на ум не взбредет…
Никита понял, что его суровая хозяйка права, что и в самом деле нельзя спускать с чурбаков зверовых собак в деревне, однако что-то вроде обиды на Марфу Петровну шевельнулось в его душе.
Он вдруг почувствовал себя одиноким в этом чужом доме, никому не нужным, заброшенным бог весть куда и зачем. Ему стало несносно сидеть на крыльце перед дверью, за которой раздавался сердитый голос Марфы, захотелось побыть одному со своей печалью, и он пошел на берег Ангары, подальше от дома.