Лена остановилась, круто повернулась лицом к Селиванихе и вскрикнула:
— И не вернусь… Никогда не вернусь…
Потом она отдернула ситцевый полог, и Никита увидел вторую половину избы, широкую кровать с высокой горкой подушек и сидящего на кровати мальчика лет пятнадцати. Он сидел, сжавшись в комочек, и, как затравленный зверек, озирался кругом, страдальчески морща маленькое старческое лицо.
Лена сорвала со спинки кровати вязаный платок и кинулась к дверям.
— Куда платок взяла, положь… — крикнула Селиваниха. — Голой пришла, все на ней мое, все мое…
Она даже кинулась было догонять Лену, но Прокоп Митрич преградил ей путь.
— Оставь девку, оставь… — сказал он, растопыривая руки. — Не пропадет твое добро — назад привезу…
Никита пошел вслед за Леной и догнал ее уже на крыльце. Она стояла, поспешно застегивая шубу, и глядела на сани и на белую от изморози лошадь, привязанную возле избы.
За рекой над черным лесом поднималась луна, и по снежной степи плыло голубое сияние.
— Пойдем, Лена, пойдем скорее, — сказал Никита, прислушиваясь к голосу Селиванихи, все еще кричащей в избе.
Он свел девочку по ступенькам крыльца и стал усаживать в сани, укутывая дохой.
Прокоп Митрич в сердцах с силой захлопнул за собой дверь и подошел к саням.
— И верно, бабий ум, что бабье коромысло, — бормотал он, — и криво, и косо, и на два конца. Вот, поди же ты, договорись… Шестерых перелает…
— Теперь в Черемухово, — сказал Никита. — Ты знаешь там Тихона Гавриловича?
— Переселенца Пряничникова? — спросил Прокоп Митрич.
— Как будто Прянишников его фамилия… Дочь у него еще есть, Анютой зовут.
— Знаю. — Прокоп Митрич отвязал лошадь и сел в сани ближе к передку. Никита устроился рядом с Леной.
— К Пряничникову и заезжай, у него остановимся, — сказал Никита, не решаясь привезти Лену прямо к умирающему отцу, и тут же подумал: «А жив ли еще Павел Никитич?»
Прокоп Митрич разобрал вожжи и с места пустил лошадь крупной рысью.
Закутанная в доху Лена притихла, и Никита не слышал даже ее дыхания.
«Но что делать, если он уже умер? Может быть, напрасно я тороплюсь…» — думал Никита, глядя вперед, на залитую лунным светом дорогу, туда, где должна была показаться уже знакомая колокольня черемуховской церкви.
Лошадь бежала хлестко, Прокоп Митрич все время поторапливал ее кнутом, но дорога, показалось Никите, тянется бесконечно долго. Наконец в степи сверкнул огонек, где-то залаяла собака, и сани въехали в темное, уже уснувшее село. Только в одном доме горел неяркий свет, и Никита узнал этот дом — в нем лежал раненый Косояров.
Неподалеку, на другой стороне улицы, Никита увидел избушку Пряничникова. При лунном свете она казалась совсем маленькой и жалкой, как занесенная снегом лесная сторожка.
— Сюда подъезжай, — сказал Никита Прокопу Митричу и протянул к избушке руку.
— Знаю, — ответил Прокоп Митрич и стал поворачивать лошадь.
Никита соскочил с саней, подбежал к избушке и постучал в темное окно. Почти тотчас же в окне затеплился свет.
— Анюта! Тихон Гаврилович! Отворите! — крикнул сквозь стекло Никита и побежал к воротам, чтобы распахнуть их перед въезжающим во двор Прокопом Митричем.
Он помог Лене вылезти из саней и повел ее к крыльцу, на которое уже вышла Анюта.
— Когда приглашали — не зашел, а теперь, на ночь глядя, в гости явился, да еще не один, — сказал он. — Не прогоните?
— Да что вы, что вы! Проходите, милости просим, — сказала Анюта, казалось, совсем не удивившись, что Никита приехал ночью, да еще привез с собой незнакомую девочку.
— Значит, можно?
— Да что вы спрашиваете… — Анюта широко открыла дверь в темные сенцы.
— Ты, Лена, проходи и погрейся пока, а я побегу, мигом все разведаю и за тобой вернусь, — сказал Никита и, даже не дождавшись, когда Лена войдет в избу, побежал через двор к раскрытым воротам.
На улице он снова увидел свет в окнах дома, где лежал раненый Косояров. В темной шеренге изб освещенный дом казался веселым и нарядным.
Запыхавшись, с сильно бьющимся сердцем Никита вбежал в дом, но стоило ему только растворить дверь из темных сеней в освещенную комнату, как он понял, что торопился напрасно.
На полу возле остановившейся прялки два крестьянина и партизан Кирюхин сколачивали из мокрых досок гроб. Дверь в соседнюю комнату была плотно прикрыта, и оттуда доносились легкие всплески воды.
Услыхав шаги Никиты, Кирюхин поднял голову и указал рукой, в которой был молоток, на уже сколоченную крышку гроба. Лицо у Кирюхина было серое и усталое.
— Помер Павел Никитич… Старухи обмывать его уже зачали, скоро в гроб укладывать будем, — сказал Кирюхин. — Уж и не знаю я: то ли попа где искать, то ли не надо?
— Не надо, — сказал Никита и вышел из избы.
14
Павла Никитича хоронили на другой день утром.
Было пасмурно, и ветер трепал дымы деревенских труб. Могилу копали на сельском погосте под старой березой. Кругом теснились безымянные крестьянские могилки. Черные от времени, кривые, с поломанными перекладинами кресты торчали из белых холмиков косо, как будто и их клонил к земле ветер.
На истоптанном снегу возле ямы валялись комья красноватой мерзлой глины и острой горкой поднималась выброшенная из могилы земля. Могила была широкая, на два гроба, — вместе с Павлом Никитичем хоронили и Леньку Черных.
Народу на погосте собралось много — пришли все партизаны, оставшиеся в Черемухове с Лукиным, и чуть ли не со всех дворов крестьяне, узнавшие, что будут похороны.
Партизаны стояли ближе к могиле, шеренгами, держа «у ноги» заряженные для залпа винтовки, крестьяне теснились среди белых холмиков нестройной толпой.
Лена пришла на похороны вместе с Никитой и Анютой. Они стояли возле самой могильной ямы. В руках у Анюты был большой зеленый венок, сплетенный из еловых ветвей и украшенный бумажными цветами. Белые розы, посеревшие от пыли, и выцветшие васильки шелестели под ветром. Эти цветы для венка сняла из-под икон старуха пряха в том самом доме, где умирал Косояров.
Лена прятала в обшлага рукавов озябшие пальцы и, ежась под ветром, не отрывала глаз от стоящих у края ямы гробов. Они были уже заколочены. Черными змейками вились по снегу пропущенные под днища гробов тонкие ременные веревки.
Гробы были одинаковые — из толстых сосновых досок, не обтянутые материей, и невозможно было сейчас узнать, в котором из них лежал Павел Никитич, а в котором — Ленька Черных.
Лукин с обнаженной головой стоял у самого края могилы. Порыв ветра отбросил назад и разметал его волосы, открыв высокий крутой лоб. Всем корпусом Лукин подался вперед, словно бежал навстречу неистовому вихрю. Ветер мешал ему говорить, глушил голос. Силясь быть услышанным всеми на погосте, Лукин выкрикивал слово за словом, разделяя их большими паузами.
Он говорил о том, зачем спустились в долину партизаны и за что отдали свои жизни Павел Никитич и Ленька Черных. Он говорил о великом народном горе и о скорбной народной нужде, которые принесли с собой американо-японские интервенты, посадившие на шею народу своих союзников: капиталиста, кулака и жандарма. Он говорил о Советской власти и о священной войне, которую ведет за Уралом Красная Армия. Он говорил о партизанах, поднявших знамя борьбы против интервентов и против Колчака, продающего иностранцам Сибирь и предающего народ.
— Павел Никитич и Леня Черных не дожили до светлого дня победы народа и освобождения Сибири. Они умерли от руки интервентов. Сохраним же о них память, — говорил Лукин, — поклянемся у их могилы отомстить за них. Поклянемся быть стойкими бойцами и до последней капли крови защищать народное дело, защищать революцию…
Партизаны подошли к могиле и стали опускать гробы в землю, взявшись за ременные веревки.
Лена уронила голову. На черном суровом сукне ее узкой шубы частыми белыми точками рассыпались крохотные льдинки замерзших слез. Их становилось все больше и больше.