— Идемте, — сказал Алякринский сотнику. — Нам нужно торопиться.
Они вышли на крыльцо, и отец Николай плотно прикрыл за собой дверь.
Лошадь была уже запряжена в ходок и выведена за плетень на дорогу. Невдалеке от ворот ее держал под уздцы дородный казак в защитном бешмете.
— Поезжайте прямо на Сорочье поле, — сказал сотник, помогая Алякринскому усесться в ходок. — Я сниму дозоры и догоню вас.
Алякринский расправил вожжи и пустил лошадь рысью.
Дорога лежала полями. Из-за дальних холмов выползала огромная рыжая луна, и голые мокрые пашни в ее свете поблескивали, как покрытые инеем.
«Я не сказал ему, что с меня снят сан, что я не имею права выполнять треб… — думал Алякринский, подавляя тревогу. — Но разве я мог сказать? Он бы тогда не ушел… Он слышал, как во сне застонала Лена… Нет, правильно… Если он знал, что я священник, он мог знать и о моей одинокой жизни… Нет, правильно… Его нужно было поскорее увести… Что, если бы проснулась Лена? Нет, правильно… Проведу исповедь и утром вернусь… Никто ничего не будет знать… Никто ничего…»
Лошадь бежала резво, и ходок мягко катился по увлажненной вечерней росой дороге.
Алякринский был рад, что едет один, что казаки отстали, и уже надеялся не встретиться с ними до Сорочьего поля, как вдруг у сворота на тракт, за березовым перелеском, услышал позади конский топот и почти тотчас же раздавшийся голос сотника:
— Вот и мы! — Сотник догнал ходок и наклонился с седла к Алякринскому. — Однако вы быстро едете, батюшка, даже лошадь взмокла. — Он повел носом и шумно вдохнул воздух.
Алякринский почувствовал теплый запах конского пота и натянул вожжи. Лошадь, пофыркивая и мотая головой, пошла шагом.
Луна, желтея, уже высоко поднялась над холмами и хорошо освещала дорогу. Незасеянные пашни лежали по сторонам серыми квадратами, и на них там и тут гнездились черные воронки когда-то разорвавшихся снарядов. Колеи дороги были разбиты орудийными колесами. Ходок постукивал на выбоинах и трясся.
Несколько минут ехали молча, потом сотник опять склонился к отцу Николаю и учтиво спросил:
— Осмелюсь осведомиться, господин Алякринский, о причинах, побудивших вас так рано уйти на покой. Вы ведь еще молодец, вы еще совсем молодец… Может быть, религиозные взгляды? Лев Толстой и все такое прочее?
— Да нет, какие же взгляды… — сказал Алякринский и поторопил лошадь вожжой.
Сотник еще ниже свесился с седла.
— Поверьте, не из праздного любопытства задаю этот вопрос. Я ведь не по призванию военный, я из студентов, так сказать, из либеральной интеллигенции…
— Вот как… — рассеянно сказал Алякринский.
— Да-да, и служу в армии только с германской войны. Прежде я был самым штатским человеком, именно самым штатским, в полном смысле этого слова, интеллигентом российским, со всеми исканиями, ему присущими… Над «проклятыми вопросами», знаете ли, ночами напролет голову ломал… — Сотник помолчал, осадил коня, который все намеревался обогнать лошадь Алякринского, и продолжал вкрадчивым голосом: — Я ведь тоже до некоторой степени был толстовцем, со страданием за человечество, с идеей непротивления злу насилием, с любовью к ближним и всем таким прочим. Я даже в студенческой забастовке толстовской участвовал… Вот и думаю: почему же он, отец Алякринский, так рано из церкви ушел? Не разногласие ли, так сказать, духовное? А?
Отец Николай хлестнул лошадь вожжей, и она рванула от неожиданного удара.
— Нужно торопиться, ведь нас ждет умирающий!.. — крикнул он.
Ходок застучал по неровной дороге и заглушил голос все еще повествующего о себе офицера.
4
Чем ближе подъезжал Алякринский к Сорочьему полю, недавно занятому белыми, тем сильнее ощущал он войну, неприметную в Куваре.
Местность трудно было узнать. Сосновая рощица возле ручья, пересекающего дорогу, выгорела, и черные стволы обожженных деревьев были расщеплены снарядами. По опушке перелеска протянулись ряды проволочных заграждений, а за ними черной полосой легли окопы. В стороне от тракта, у пологих холмов, Алякринский заметил стоящие на позиции орудия.
Дорога свернула к реке, и вдруг как из-под земли поднялись крыши изб. Деревня лежала в низине, растянувшись вдоль берега речки. Кособокие, черные при луне, избы казались курганами — ни в одном окне не было света.
У въезда в деревню Алякринского остановил патруль. Маленький японский унтер-офицер подозрительно оглядел отца Николая, что-то негромко спросил у подоспевшего сотника и, осклабившись, сказал:
— Корроссё… Пожальюсто, корроссё…
Ходок снова застучал по дороге. Сотник ехал рядом. Но теперь он молчал и почему-то беспокойно оглянулся на промаршировавших мимо японцев.
Возле высокого бревенчатого дома сотник остановил Алякринского:
— Здесь лазарет, здесь и раненый. Позднее я зайду…
Алякринский въехал в раскрытые ворота, привязал под навесом лошадь и вошел в дом.
Его встретил заспанный фельдшер и угрюмым взглядом, молча, но недовольно оглядел с ног до головы.
— Я к умирающему, — сказал Алякринский.
— Из Кувары, что ли? — спросил фельдшер, все так же угрюмо глядя на отца Николая.
— Из Кувары. За мной приезжал сотник. Он говорил, что умирающий просит исповеди.
— Бесполезно, — сказал фельдшер. — А впрочем, если вас привезли, зайдите…
Он подвел Алякринского к перегородке и растворил перед ним невидимую в полумраке дверь.
— Здесь.
В небольшой комнате стояла единственная койка у стены и перед окном длинный стол, покрытый белой клеенкой. На столе в медном подсвечнике горела желтая сальная свеча. Фитиль ее потрескивал и чадил. Пламя колыхалось, вытягиваясь острым красным пером, и смутно освещало голову умирающего.
Это был человек лет тридцати пяти, плечистый, с чрезмерно развитыми кистями больших сильных рук, сейчас безжизненно лежащих поверх сурового солдатского одеяла. Лицо умирающего было темным и неподвижным. Он лежал на спине, широко раскрыв глаза и вперив их в какую-то для него одного существующую точку на потолке.
Дверь в соседнюю половину избы закрылась, и Алякринский остался наедине с умирающим. Осторожно, словно боясь разбудить спящего, отец Николай присел на краешек койки.
— Имя-то как? — смущенно спросил он, почувствовав, что от его прежней деловой уверенности ничего не осталось.
Умирающий скосил мутнеющий взгляд на Алякринского и едва приметно пошевелил пальцами.
— Имя как? Имя? — повторил отец Николай. — Молиться за кого, за прощение чьих грехов?
Умирающий опять пошевелил пальцами, но ничего не ответил и вдруг отвел тускнеющие глаза, снова устремив рассеянный взгляд в потолок.
«Отходит, — подумал Алякринский и вместо жалости к лежащему перед ним вахмистру ощутил облегчение от спавшей заботы. — Вот и вся исповедь…»
Однако он еще несколько минут просидел на краешке койки, прислушиваясь к затухающему дыханию вахмистра и глядя в его уже мертвое лицо.
«А в чем он хотел исповедоваться? О чем хотел рассказать? Как палил заимки? Как казнил осужденных на смерть?»
Алякринский поднялся, сгорбившись подошел к столу и погасил уже ненужную свечку. В окнах стоял рассвет.
«Теперь можно ехать, — подумал он. — Скажу, что вахмистр умер, и поеду».
Но сказать о смерти вахмистра было некому — фельдшера в соседней комнате не оказалось.
Озадаченный Алякринский вышел на крыльцо и тут, во дворе, увидел солдата с повязкой санитара на рукаве шинели. Он стоял у колодца и крутил колодезное колесо, поднимая воду.
— Раненый умер, — сказал Алякринский.
Солдат удивленно взглянул на отца Николая, словно поразившись его присутствию здесь, в медицинском околотке, и продолжал крутить колесо. Только когда над срубом показалось ведро с плещущейся водой, он отер рукавом лоб и сказал:
— Еще вчерась не жилец был.
— А где фельдшер? — спросил отец Николай.
— Тут должо́н быть, — сказал солдат, с натугой ставя тяжелое ведро на бревна сруба.