— Да кто же им доволен, Александр Васильевич? — Пепеляев поправил выбившуюся из рукава манжету. — Союзники сожалеют о генерале Дитерихсе. Если бы был выполнен его план отвода армий без боя, мы бы еще располагали войсками, но Сахаров втянул армии в бой, и вот результаты… — Пепеляев развел руки в стороны и вздыбил брови едва не до залысин.
Колчак поднял голову и пристально смотрел на своего премьер-министра. Он вспомнил о теории «пружины», и лупоглазый генерал Сахаров начинал казаться ему действительно злым гением.
А Пепеляев, уже забыв об угрозе ареста брата, все больше входил в привычную роль специалиста-политика и энергичного премьер-министра, как его называли сторонники сформированного им «сильного кабинета». Он пространно говорил о реформах, которые следовало провести, чтобы удержаться у власти, говорил, что в политике, так же как в стратегии, нужно уметь во-время отступить, что следует опередить эсеров и для видимости народоправства присвоить законодательные права созданному из послушных людей государственному земскому совещанию или объявить о созыве, ну хотя бы через полгода, сибирского учредительного собрания. Говорил он с жаром, пылко, но больше не упоминал ни о «спасении России», ни о народе, ни о боге, нет, все сильнее торопясь и возбуждаясь, он говорил только о политике. Если бы Колчак мог внимательно слушать его, он бы непременно заметил, что политика для премьер-министра давно стала лишь средством личной карьеры, что он пойдет на любые комбинации и на сговор с любыми людьми, лишь бы в тунеядстве править и властвовать.
Однако Колчак ничего не заметил, да и не мог заметить. Он думал о своем: «Сахаровым недовольны союзники… Пепеляев знает, он не может не знать… Союзники хотят реформ… Он говорит, что без реформ не удержать власти… Он говорит, что его брат предупреждал меня об этом, именно об этом. Пепеляев знает… Тогда он тоже знал первым… Тогда он раньше других пришел ко мне и уговаривал меня стать диктатором…»
Колчак пристально посмотрел на своего премьер-министра и сказал:
— Значит, вы считаете, что Сахарова нужно сменить?
— Сменить? — Пепеляев еще ниже склонился к плечу адмирала. — Нет, Александр Васильевич, сменить мало. Сахарова нужно арестовать и судить. Этого требует общественность. Этого требуют министры… Этого хотят союзники… Это станет началом реформ, началом возрождения армии…
Колчак долго молчал, потом спросил:
— Вернуть генерала Дитерихса?
— Не знаю… Дитерихс ставит условием ваш отъезд к Деникину, — замявшись, сказал Пепеляев, но осекся и проговорил увереннее: — Уйдет много времени на его уговоры. Он обижен. Может быть… Может быть…
Колчак ждал.
Премьер-министр не посмел заикнуться о своем брате, генерале Пепеляеве, кашлянул в пухленькую ручку и сказал:
— Может быть, генерал Каппель? Он имеет репутацию самого демократического генерала.
— Каппель… — сказал Колчак.
Пепеляев взглянул на часы и вдруг заторопился.
— С вашего разрешения, Александр Васильевич, я сейчас удалюсь, — сказал он. — Время не терпит, время не терпит… Я все организую в отношении генерала Сахарова и вернусь к вам вместе с братом. Он приехал и ждет меня на станции. Тогда мы обсудим все дела.
И, не дожидаясь ответа адмирала, Пепеляев поспешно пошел к дверям.
Колчак смотрел ему вслед.
Пепеляев шел торопливо, так же торопливо, как вчера уходил генерал Сахаров. Только шел он не тяжелой солдатской поступью Сахарова, а маленькими энергичными шажками, склонив голову немного набок.
10
Следователь обманул Ксенью. Он не приехал в тюрьму ни в день ее ареста, ни на другой день, ни на третий.
«Может быть, запросили Читу? — думала Ксенья. — Может быть, они запросили Читу?»
Проходили дни, а следователь все не являлся.
За тюремным оконцем бился ветер, и стекла занесло снегом. В камере стало холодно.
Ксенья сначала считала дни, потом сбилась со счета — все тюремные дни были слишком похожи один на другой.
Она все обдумала и все решила: она будет молчать. И, решив это, она больше не ждала допроса, и он больше не пугал ее. Она ждала смерти.
Каждый вечер, закутавшись в свое пальтишко, она садилась на тюремную койку и думала о смерти. Ей во что бы то ни стало нужно было представить ее себе, представить ясно и точно, чтобы потом не испугаться, когда она придет, может быть, завтра, может быть, послезавтра, может быть, через неделю. Она старалась представить себе свою собственную смерть и не могла. Смерть казалась ей только болью, страшной болью, от которой погаснет сознание, но никогда смерть не казалась ей уничтожением, потому что после нее оставался жить дорогой ей мир. И готовясь к смерти, готовясь к преодолению непреодолимой боли, она мысленно продолжала жить в этом дорогом для нее неумирающем мире, жить вместе с Леной, с Кириллом, с Андреем, с Платоном Михайловичем… И чем меньше оставалось ей жить, по ее расчетам, чем ближе подходил день смерти, тем отчетливее видела она свой мир друзей, видела так ясно и в таких подробностях, словно рассыпалась вдруг тюремная стена и он — этот мир — лежал прямо перед ней, перед ее глазами. Она все знала о нем и видела все сразу — от грандиозных революций, ведущих людей к счастью, до Лениной тугой вечерней косички и пестрого цветка герани, выращенного Прасковьей Васильевной.
Каждый вечер, кутаясь в свое пальтишко, она сидела на тюремной койке и прислушивалась, но прислушивалась теперь уже не к шагам в коридоре, нет, она прислушивалась к звукам далекого города, к звукам, которые доносил ветер, бьющий в окно снежной крупой. Вот пробили на каланче часы, вот прозвучал где-то одинокий выстрел и смолк, вот завизжали тюремные ворота и заскрипел снег под ногами куда-то идущих людей… И она ловила каждый из этих звуков, ловила с жадностью, как ловит воздух задыхающийся человек, ловила, чтобы понять и разгадать их, чтобы узнать, что происходит там, за каменной тюремной стеной.
Иной раз, прислушиваясь к звукам города, Ксенья так к засыпала, сидя на койке и склонив голову на ее железную спинку. Однажды ночью, когда Ксенья вот так же заснула, сидя на койке, ее вдруг разбудила боль в глазах, как будто в камере неожиданно зажгли ослепительно яркий свет.
Ксенья открыла глаза и приподняла голову.
В камере стояла кромешная темнота. Впервые со дня ареста Ксенья увидела ее — лампочка под потолком прежде никогда не гасла. Ксенья сначала испугалась, потом обрадовалась.
«Что-то случилось в городе… Электрическая станция перестала работать…»
Ксенья на ощупь пробралась к окну и прислушалась. В городе было тихо. Спала и тюрьма.
Потом по каменному полу тюремного коридора зашаркали торопливые шаги, послышались приглушенные голоса, опять шаги, и кто-то остановился у дверей камеры. Затем дверь отворилась и Ксенья увидела надзирателя с фонарем. Он вошел, все заслонив своей огромной тенью, поставил фонарь без стекол с сальным огарком свечи на пол в углу и, сказав: «Не тушить!», ушел. Опять захлопнулась дверь, но Ксенья успела заметить, что и тюремный коридор освещен тоже свечами.
«Значит, действительно перестала работать электрическая станция».
Ксенья легла на койку, но спать уже не могла.
«Что случилось в городе? Может быть, забастовали рабочие? Может быть, что-нибудь готовится?»
Ей представился темный город и Андрей, куда-то спешащий по заснеженной улице. Потом представилась конспиративная квартира здесь недалеко, у Ангары, в маленьком домике старика Силова. Вспомнилась черная пасть русской печки, маленький шаткий столик, вокруг него люди, вполголоса беседующие при огарке свечи, светлые волосы Платона Михайловича и его крутой упрямый лоб…
«Может быть, что-нибудь готовится? Почему погас свет?»
Свеча в фонаре потрескивала и шипела, как сало на сковороде. Мутный круг света колыхался только в самом углу камеры, а дальше, и на койке и у окна, стоял густой полумрак, словно сырой тюремный воздух был насквозь пропитан черной копотью.