— Я не по делу… Я вам о сыне сообщить приехала.
— О сыне? — переспросила Прасковья Васильевна, глядя в упор на Ксенью, и брови ее искривились. — Что сообщить? Что? — Она шагнула ближе к Ксенье и остановилась, уронив руки вдоль тела.
— Даже не сообщить… Я письмо привезла, — торопливо сказала Ксенья и, достав из муфты письмо, протянула его Прасковье Васильевне.
— Письмо от Никиты? Да как же так? Да где же он сам-то? — заговорила Прасковья Васильевна, осторожно беря из рук Ксеньи письмо Никиты. — Ах ты, господи… Да чего же вы стоите-то… Ну, вот хоть сюда садитесь. — Она подвинула Ксенье табуретку и, поспешно отойдя к окну, развернула письмо. Листок дрожал у нее в руках.
Она долго жмурила глаза, словно тусклый свет окна мешал ей читать, и все повторяла: «Ах ты, боже мой, боже мой, ничего не вижу, ничего не разберу…»
— Дайте, я вам прочитаю, — предложила Ксенья.
— Да нет уж, я сама… Я сама прочитаю. Только бы света побольше. — Прасковья Васильевна близко-близко к глазам поднесла письмо, и листок все еще дрожал у нее в руке, мешая читать.
Ксенья отвернулась к окну. С подоконника текла вода, и на беленой стене темнел мокрый круг. На шестке стояла немытая посуда.
— О девочке какой-то пишет, а о себе — ничего, — вдруг сказала Прасковья Васильевна. — Где сам, что делает — никак не поймешь…
— В Забайкалье, — сказала Ксенья. — В партизанском отряде.
— Я и то подумала, что в партизанском отряде… — Прасковья Васильевна опустила руку, в которой было зажато письмо, и улыбнулась. — Так ведь жив, значит…
— Жив и с друзьями, — сказала Ксенья.
И тут только Прасковья Васильевна заметила, что Ксенья все еще стоит посреди комнаты.
— Да что же это я, совсем из ума вон… Столько времени вас на ногах продержала и поблагодарить забыла. — Заговорила она, бросившись к Ксенье и хватая ее за руку. — Уж и не знаю, как благодарить… Да садитесь вы, пожалуйста. Снимайте шубу и садитесь к столу. — Она принялась расстегивать пуговицы на Ксеньиной шубке. — Сейчас я самовар поставлю и чай пить будем, а вы мне все по порядку расскажете. — Она заглянула в глаза Ксеньи и сказала просительно: — Пожалуйста.
— Хорошо, на минутку присядем, только чаю не надо, чай пить некогда, — сказала Ксенья. — Мне в Иркутск возвращаться пора.
— А девочка там, в Иркутске? — спросила Прасковья Васильевна.
— В Иркутске.
Прасковья Васильевна улыбнулась одними уголками губ, и огромные глаза ее стали, казалось, еще больше, еще светлее.
— Маленькая?
— Ей тринадцать лет, — сказала Ксенья.
— И Леной зовут? Имя-то какое хорошее… Когда же мне за ней заехать? Или сами привезете?
— Поедемте сейчас, — сказала Ксенья и вдруг вспомнила комендантского офицера. — У нас поживете, с Леной познакомитесь… Там все и решим.
— А можно? — робко спросила Прасковья Васильевна. — Я не помешаю?
— Нет-нет, поедемте. Только собирайтесь поскорее, ведь одна она там, в пустом доме…
— Я мигом, мне недолго…
Прасковья Васильевна сразу заспешила, пошла было в соседнюю комнату, но в дверях остановилась и беспокойно посмотрела на Ксенью.
— Только вы меня не ждите, я вас на станции догоню…
— Я подожду, — сказала Ксенья.
Прасковья Васильевна затрясла головой.
— Нет-нет, не надо… Я догоню… Так вернее будет. По поселку-то лучше раздельно пройти. Время такое, что и двоим собираться — беды наживешь. После забастовки любого под подозрение берут — и поселковых и приезжих. Мужчин арестовали не приведи бог, едва ли в какой семье все дома…
— Хорошо, только вы поскорее, — сказала Ксенья и, застегнув шубку, вышла на улицу.
В поселке стояла мертвая тишина. Блеклая полоса заката исчезла. Небо было серым и унылым, как в ненастье.
Стараясь ступать осторожно и беззвучно, Ксенья быстро миновала улицу и вышла на пустырь.
«Но что же делать с Леной? — думала она, — Как отдать ее на воспитание этой маленькой женщине, в этот поселок… Они обе погибнут».
В конце пустыря Ксенья обернулась и далеко позади увидела спешащую Прасковью Васильевну. Концы платка ее развевались по ветру, и она почти бежала, издали напоминая девочку-подростка, надевшую материнскую шаль.
11
Анюту похоронили на погосте под той же старой березой, где был похоронен и Павел Никитич. Хоронили утром, а к вечеру пришли вести о том, что в устье Ингодинской долины появились японские войска при артиллерии и что в Могзон прибыли две казачьи сотни.
Ни у кого в отряде не было сомнений, что и японцы в долине и казаки в Могзоне составляют войска общей японо-казачьей экспедиции, высланной из Читы против партизан, спустившихся с Яблоневого хребта и осмелившихся напасть на японцев в Куваре.
Крестьяне из дальних селений, пробравшиеся лесными тайными дорогами к передовым партизанским заставам, рассказали, что японцев идет много, но что движутся они медленно и устраивают дневки едва ли не в каждом селе. Что делали японцы во время этих дневок, крестьяне, прискакавшие к партизанским заставам, не знали, потому что были только связными между селами и сами японцев не видели. Однако из привезенной крестьянами японской листовки, подписанной генерал-майором Ямадой, каждому становились ясны цели и задачи японских войск, вступивших в долину. Ямада просил «мирное население» помочь ему уничтожить «красные банды» и угрожал всем, помогающим партизанам, страшными карами — смертью и разорением семей.
Отход полунинского отряда из долины при появлении японских войск был предрешен заранее. Сведения, привезенные крестьянами, проверили. Сведения оказались верными, и вечером, когда с низин поднялись сумерки, партизаны двинулись в путь.
Падал снег. Он падал уже два дня, падал крупными тяжелыми хлопьями, величиной чуть ли не с голубиное яйцо. Село так завалило, что даже трубы крыш были неприметны. Дым, казалось, выходил прямо из высоких пушистых шапок изб.
Отряд вытянулся вдоль улицы. В голове шел конный взвод разведчиков, за ним пехота, посаженная на подводы, и дальше — небольшой отрядик Матроса, именовавшийся теперь сотней, хотя в нем не было и пятидесяти человек.
Никита ехал в строю с разведчиками на правом фланге, рядом с Фомой Нехватовым. Он ехал сумрачный, ехал, опустив голову, словно стыдился перед крестьянами, что отряд без боя оставляет деревню. Обернулся он только возле избушки Пряничниковых и долго глядел на заколоченные досками окна. Дом был брошен. Старый солдат Тихон Гаврилович записался в партизаны и теперь вместе с отрядом покидал село. Он ехал в пехотной колонне на собственной чалой лошаденке и в собственных санях. Уходил с партизанами и Николка, сын Селиванихи. В самую последнюю минуту он прибежал в отряд, подарил партизанам свою корову и просил их не бросать его в селе. Он даже плакал. Партизаны пожалели Николку и взяли его с собой.
Отряд медленно двигался по улице, и крестьяне при его приближении снимали шапки. Многие молча шли по обочине дороги до самой околицы села.
Потом отряд повернул в степь, и провожающие отстали.
У погоста, мимо которого пролегала дорога, Никита придержал коня и посмотрел на могилу Анюты. Могилка была почти неприметна. Ее холмик, засыпанный глубоким снегом, сравнялся и слился с холмом над могилой Павла Никитича и Леньки Черных. Казалось, здесь, под старой березой, была одна общая братская могила. Да и крест был один. Его поставили крестьяне Павлу Никитичу. Над могилой Анюты креста поставить еще не успели.
Еловый венок, когда-то сплетенный Анютой, висел на кресте общей могилы, как будто Анюта, сама не зная, сплела его для себя. Он сейчас был сине-белый от снежной изморози и казался отлитым из чистого льда.
Заснеженные ветви старой березы беспомощно опустились к белому могильному холму, а растущие поодаль молодые березки, согбенные непосильной тяжестью укутавшего их снега, вершинами своими едва не касались перекрестья над могилой. Их тонкие ветви, склоненные к земле, свисали, как седые волосы, как белые тенета, а на согнутых стволах высокой опушкой лежал голубоватый плотный снег.