— Так, говоришь, никаких белых войск за лесом не встречали? — сурово спросил он.
— Нет, не встречали, — за всех ответил коренастый человек в рыжей телячьей шапке с непомерно длинными ушами. — Мы с севера идем, от Екатеринбурга ближе к Чердыни подались. По железке сначала ехали, потом на лыжах. Шли местами глухими, охотник нас вел.
— Где же этот охотник?
— Назад ушел. Как линию фронта перешли, так и домой подался — семья у него там в деревне.
— Так-так, — в раздумье произнес командир отряда. — Так-так. — Ему, видимо, очень хотелось поверить, спокойствие пленного подкупало его, но он все же остерегался. — А сами, говоришь, из Екатеринбурга? Рабочие?
— Все рабочие, да из разных мест, — ответил коренастый. — Я из Сибири.
— Я из Екатеринбурга, — сказал второй пленный, ростом повыше и поосанистее коренастого. — В Екатеринбурге и родился.
Голос пленного показался Кичигину странно знакомым. Он протиснулся ближе к костру, заглянул в лицо говорящему и вдруг удивленно вскрикнул:
— Паша! Берестнев!
Забыв, что он нарушает порядок допроса, Кичигин прорвался к Берестневу и схватил его за руку.
— Все-таки нашел нас? Приехал?
— Постой, постой, — остановил Кичигина командир отряда. — Знаешь его, что ли?
— Как не знать, товарищ командир, — торопливо заговорил Кичигин. — Вместе мы на Верхисетском заводе работали. Я в мартене сталь варил, а он мне помогал. В Красной гвардии вместе служили, только отстал он от нас. В Сибирь за хлебом для отряда ездил, а тут чехи… Мы из Екатеринбурга ушли, а он в Сибири остался. Вот теперь, выходит, догнал нас, опять к нам приехал… Да разве один я его знаю, весь батальон спроси… Вот сейчас крикну, что Павел Берестнев явился, так все мигом сюда прибегут…
Кичигин выпрямился, будто и в самом деле собирался крикнуть во все горло, чтобы его услыхали у дальних костров екатеринбуржцы.
— И остальных знаешь? — спросил командир отряда.
— Этого товарища как будто в нашем поселке встречал, — сказал Кичигин, указав на Тимофея. — А того… — Он пристально посмотрел на Василия Нагих. — Того что-то не припомню… Да ведь вместе они пришли, значит, вместе и были…
— Выходит, свои?
— Свои, товарищ командир, ручаться можно…
Командир отряда посмотрел на Василия Нагих и улыбнулся несколько печально и сконфуженно, как гостеприимный, но оплошавший хозяин, которому негде принять и нечем угостить неожиданно приехавших гостей.
— Ну, что же, товарищи, милости просим к нашим кострам, — сказал он. — Только не в веселый час вы к нам приехали — отступаем. — Он вздохнул и почесал под шапкой голову. — И угостить нечем и веселыми рассказами не побалуешь… А там-то, в Екатеринбурге, как?
— Колокола звонят, празднуют… — сказал Василий.
В наступившей тишине потрескивали лопающиеся от жара угли.
— А народ как? — спросил командир отряда.
— В Сибирь на каторгу народ гонят. В городских тюрьмах мест нет, а из Перми новых арестованных везут, — сказал Василий. — Вся Сибирь и весь Урал в тюрьме…
11
Спокойно прошли еще два дня, и никаких сведений о движении из города карательного отряда не поступало к Полунину ни от крестьян дальних селений, ни от разведчиков, дни и ночи ведущих поиск противника.
В ничейной полосе севернее Кувары партизанские разъезды встречались только с белоказачьими разъездами, которые при встрече сразу отходили к Сорочьему полю, где заняла оборону отступившая из Кувары японская рота.
Почему белояпонцы не высылали так долго карательного отряда, почему не делали попыток отбить назад захваченный партизанами район, гадать было трудно. Может быть, у них было мало сил и они поджидали подхода подкреплений; может быть, готовились к крупной операции и хотели спровоцировать партизан на дальнейшее наступление, чтобы, охватив с флангов и зажав в клещи, сразу уничтожить весь отряд, отрезав ему пути отступления в горы; может быть, у них были какие-нибудь другие соображения, но так или иначе активных действий они не предпринимали и ограничивались лишь тем, что удерживали за собой Сорочье поле.
Никита целый день провел в разведке на правом фланге за Ингодой и, вернувшись в село вечером, решил тотчас же пойти в маленький домик переселенца Пряничникова. Весь день из головы не выходила просьба Анны Тихоновны похлопотать перед Лукиным, чтобы ее приняли в отряд.
«Похлопотать перед Лукиным… — думал Никита. — Но что будет делать Анюта в отряде, в котором нет ни одной женщины… Почему она хочет поступить в отряд? Что я скажу Лукину?»
Что он знал о ней? Почти ничего. При встречах они говорили только о Лене. Их связывала общая забота об осиротевшей дочери Косоярова. Но только ли эта забота? Почему он — Никита — и теперь, после отъезда Лены, скучал по Анюте, почему окликнул ее тогда у плетня? Почему с тех пор, как она вынесла ему хлеб, он постоянно думал о ней?
Но что он знал об Анюте? При нем она была неразговорчива, больше слушала, чем сама говорила, не любила рассказывать о себе. Никита знал о ней только со слов Тихона Гавриловича. Но что мог рассказать о своей дочери неудачник скиталец Пряничников? Он сам знал ее малым больше, чем Никита. Они почти не жили вместе.
Он начал свою скитальческую жизнь давно, еще до японской войны, в те глухие годы России, когда правительство царя Николая, напуганное мужицкими бунтами, решило избавиться от беспокойных безземельных крестьян и переселить их на необжитые сибирские земли; в те годы, когда в Сибирь хлынуло полтора миллиона переселенцев, возбужденных надеждою найти землю и счастье. Вместе с этой «Бродячей Русью» Пряничников прошел всю Сибирь, от уральского пограничного столба до Забайкалья. Он толкался в приемных и прихожих переселенческого управления, пил горькую солончаковую воду непригодных под пашни земель, на которых царские чиновники хотели «устроить» переселенцев, хоронил своих земляков, умерших от голода и болезней во время длинного и тяжелого пути в поисках призрачного сибирского счастья, провожал назад в Россию отчаявшихся и наконец, после долгих мытарств, прикочевал в Ингодинскую долину.
Пряничников оказался счастливее многих — ему удалось зацепиться за клочок земли и даже поставить избенку на самой окраине небольшого села. Но пожить в своей избенке ему удалось недолго — до первого деревенского пожара. Пришлось снова строиться, залезать в долги, а потом отрабатывать их.
За что только не брался Тихон Гаврилович, чтобы встать на ноги: батрачил у богатых старожилов, связался с артелью дровосеков и целую зиму работал в лесу, а когда пришло время расчета, получилось как-то так, что весь заработок ушел в уплату за харчи и артельщик, прощаясь, дал Пряничникову единственную трехрублевую бумажку. Хотя Тихон Гаврилович и был опечален лопнувшей надеждой на заработки лесоруба, но не пал духом. Проработав лето в поле, с осени он занялся сразу десятком дел: промышлял извозом, сдельно валял потники из овечьей, козьей и даже коровьей шерсти, квасил и мял сыромять, шил унты и ичиги, плотничал, столярничал, а как только отработал долг и снова обзавелся нужным хозяйственным скарбом, овдовел, оставшись с маленькой Анютой на руках. А тут, как на грех, грянула русско-японская воина и пришлось идти в армию.
Тихон Гаврилович отвез дочку сестре жены на Черновские рудники, заколотил избу и стал солдатом.
Солдатчина искалечила его. Вернулся Тихон Гаврилович домой с двумя незажившими ранами и с веселой солдатской поговоркой: «Ать-два, и готово», кашлял кровью, хирел и в сорок лет превратился в старика. Хозяйство нашел он разоренным, в деревне жить не стал, а опять уехал искать счастье куда-то на Дальний Восток.
И снова Анюта осталась у тетки. Живя на Черновских рудниках, она училась в сельской школе и, как подросла, уехала в Читу. В Чите через знакомых тетки Анюта устроилась работать на конфетную фабрику, работала там несколько лет и уже невестой вернулась на Черновские рудники погостить к своей тетке. Здесь она встретилась с шахтером Савелием Кленом и вышла замуж. В тот же год явился из своих скитаний Тихон Гаврилович. Савелий Клен помог ему поправить избу и обзавестись лошадью. Тихон Гаврилович снова стал хозяйствовать в надежде получить со своего клочка скудной земли богатый урожай. Жить у Савелия с Анютой он наотрез отказался.