«Я опережу Гайду, — думал Колчак. — Здесь на фронте останется Дитерихс. Гаррис и Жанен будут довольны… Дитерихс старый опытный генерал и имеет прекрасные военные знания. Он предлагал объявить священную войну, поднять религиозное чувство у солдат… Пусть объявит… Мы объявим священную войну… Надо отозвать из Красноярска Розанова. Он там повесил несколько заложников, и Жанен говорил, что население против него… Против него… Мы его назначим во Владивосток, там его никто не знает… Ринова — в Красноярск, а Розанова — во Владивосток… Мы созовем крестьянский съезд как совещательный орган… Совещательный орган… Сибирь — крестьянская земля, пусть крестьяне примут участие в управлении Сибирью… Пусть они дают советы…»
Одна мысль сменяла другую. В памяти адмирала мелькали фамилии генералов, командующих округами, командующих армиями и дивизиями, мелькали фамилии министров. И всех этих министров и генералов он мысленно перемещал с одной должности на другую в надежде успокоить тыл и восстановить фронт. Ему казалось, что, совершая все эти перемещения своих подручных, он делает важнейшее государственное дело и создает ту видимость «демократических преобразований», о которых и говорил Гайда.
Он увлекся и поверил, что ему еще удастся подчинить себе народ и успокоить союзников, встревоженных отступлением на Уральском фронте и развалом тыла, что удастся сохранить свою власть диктатора. Он был уверен, что все учел и все взвесил. Он даже набросал в блокноте текст новых деклараций и обращений к народу. Он призывал народ к священной войне против большевиков и в сотый раз давал заверения о скором созыве сибирского учредительного собрания. Он обещал провести земельную реформу, наделить всех землей, даровать все демократические свободы и установить в Сибири подлинное народоправство. Нужно только закончить войну, нужно только разбить большевиков…
Он не скупился на обещания и с упорством маньяка повторял пустые, ничем не подкрепленные слова о свободе, равенстве и братстве, слова, которые уже бессчетное количество раз произносил он в дни своего страшного правления. Он не понимал, что ложь, прежде служившая ему силой, теперь превратилась в его слабость. Он рассчитывал на слишком короткую память народа и писал так, будто только что получил власть и никто не знал его прежнего кровавого правления. Ему и в голову не приходило, что слова его о свободе и братстве вызывают в народе только отвращение к нему — изолгавшемуся правителю и ненависть, завещанную живым тысячами казненных. Слова эти в его устах давно уже потеряли всякий смысл, как стеклянная ширма, за которой попытался бы спрятаться вор.
Все обдумав и все решив, Колчак вызвал дежурного адъютанта.
— Мы меняем маршрут, — сказал он. — Прикажите начальнику станции немедленно отправить наш поезд на восток, в Омск… Пусть предупредит по линии, чтобы не было никаких задержек.
Через пять минут поезд Колчака был отправлен на восток. А этой же ночью через станцию проследовал другой воинский штабной поезд. Под усиленной охраной верных людей уезжал к Тихому океану оскорбленный и униженный Гайда.
3
К середине июля передовые полки красных, миновав пограничный столб Европы и Азии, приближались к Екатеринбургу.
Батальон, в котором служил Василий Нагих, двигался в авангарде. Белые войска, пользуясь темнотой, оторвались, и встречу с ними красноармейцы ожидали уже под самым городом.
Ночь была темная и душная, как перед грозой.
Василий вместе с уральцами, знающими местность, попал в походное боевое охранение. Дорога пролегала лесом. Справа и слева поднимались темные стены ельника, и небо было скрыто сплошными тучами.
Василий прислушивался к ночным шорохам леса и вглядывался вперед, где в темноте скрылись разведчики и дозорные.
Красноармейцы шли быстро. Многие из них в минувшие пятьдесят два дня с боями преодолели уже триста пятьдесят километров, но никто сейчас не чувствовал усталости. Большинство были екатеринбуржцы, а впереди был Екатеринбург.
Василий тоже считал себя екатеринбуржцем и даже заявил об этом, когда назначали боевое охранение — в Екатеринбурге была Наталья. Он, так же как другие, торопился попасть в город, и за каждым поворотом дороги ему чудился верхисетский пруд, за ним трубы завода и дальше рабочий поселок, где недалеко от площади стоял маленький домик Василисы Петровны, домик с тоненькой рябиной под окнами.
Василий вглядывался в темноту, напрягая зрение до боли в глазах, но лесу казалось конца и края не было — за каждым очередным поворотом дороги поднимались все те же высокие темные стены елей.
— Темень-то, прости господи, — проворчал Василий. — К городским заборам подойдешь, а города, поди, и не приметишь. Огней сейчас они не держат, огни погасили…
— Не иначе, погасили… Война темноту любит… — сказал идущий рядом красноармеец и вздохнул.
Василию представилась маленькая комнатка в домике за палисадником и Василиса Петровна с Натальей у темного окна.
— Далеко еще? — нетерпеливо спросил он.
— Чего это? — не поняв, переспросил красноармеец.
— Шагать-то далеко? Город, спрашиваю, далеко?
— А кто его знает… Не шибко же, однако, далеко… Вот торфяники минуем, там и город.
— Верст сколько?
— Верст? Не скажу…
— Не скажу… — передразнил Василий. — Эх, вы, весь свой век здесь живете, а местности не знаете.
— Лес ночью везде одинаковый, примет не различишь, — сказал красноармеец, хотел еще что-то прибавить, но осекся.
Вдалеке, там, где должен был находиться невидимый город, взметнулся в черное небо огненно-красный клубок, расширился, на мгновение залив все розовым светом, и погас. Перед глазами Василия, как видение, промелькнули на желтой дороге дозорные, метнулись вверх острые черные вершины елей, и уже во вновь наступившей темноте он услышал глухой удар взрыва.
— Город рвут… — сказал кто-то позади.
Ему никто не ответил. Красноармейцы без команды прибавили шаг. Шли молча. В тишине леса глухо раздавалась дробная поступь растянувшихся цепочкой людей.
Опять, как вспышка молнии, новый взрыв в городе осветил желтую дорогу, и опять в темноте раздался глухой удар. И вдруг небо на востоке чуть засветилось красноватым огнем, словно в ночь пришла утренняя заря. Огонь на востоке ширился, делался ярче, поднимался ввысь и скоро стал багровым заревом в полнеба. Зарево было огромным, и Василию казалось, что пламенем охвачен весь Екатеринбург.
— Не успели, — сказал кто-то. — Спалят город…
Теперь зарево освещало дорогу. Лес сразу поредел, стоял, как в дыму или в плотном красном тумане. И чудилось, что этот-то красный туман и раздвинул деревья. Впереди показались вырубки с белыми березовыми пнями, и на пнях тоже лежали красные отблески пожара.
— Где же твои торфяники? — нетерпеливо спросил Василий соседа-красноармейца.
Тот шел, глядя в землю, и не ответил.
— Слышь, друг, где же торфяники? — повторил Василий.
— Не досаждай, — сказал красноармеец. — Какие теперь торфяники… Не успели… Ишь, пламя что делает…
Василию стало жарко, и на лбу у него выступили капли пота. Томила жажда, и кожа на лице горела, как опаленная огнем. Он поддернул винтовочный ремень и расстегнул липкий ворот рубахи.
Рыжая легкая пыль волнами поднималась из-под ног красноармейцев и плыла к лесу. Она была похожа на красноватый дым лесного пожара, и Василию почудилось, что пахнет гарью.
«Может быть, город уже близко…» — подумал он и посмотрел на зарево.
Оно горело в полнеба. Даже кромки низких тяжелых туч были красными, как раскаленные угли костра.
«Нет, еще далеко… Еще очень далеко…»
Опять впереди в далеком городе раздались взрывы, и зарево замутилось клубами густого дыма.
Красноармейцы задыхались в пыли и дышали так, будто все время шли в крутую гору.
«Хоть бы дождь хлынул, хоть бы он помог пожар унять», — думал Василий, глядя на тучи над заревом, и вдруг позади услышал крик:
— Принимай влево!.. Влево принимай!..