И вдруг Никита понял, что молчать нельзя, что молчание его партизаны примут за слабость и неумение постоять за себя. Никита понял, что, не ответь он сейчас рыжему Фоме, и на завтра же о нем пойдет по стойбищу слух, что он парень робкий, несмышленый, и, чего доброго, на долгое время он сделается посмешищем всего отряда.
Нестеров усмехнулся, посмотрел на Фому и спросил:
— А ты рыбу омуля сам едал?
— Не приходилось, — ответил Фома. — Не городской я…
— То-то, что не приходилось, — в тон Фоме сказал Никита. — Коли бы пришлось, не говорил бы так. Ваш баран против нашей рыбы омуля не устоит. Она человеку не только силы придает, но иной раз и ума прибавляет.
Партизаны рассмеялись.
Смех их на одно мгновение озадачил Фому, однако он сейчас же нашелся и сказал:
— Ума-то, конечно, твоего омулевого зараз никак не проверишь, а вот силенку можно. Побалуемся? Ну, и увидим: омуль ли против барана устоит или баран против омуля. Да на морозце оно и погреться неплохо.
Никита с опаской посмотрел на рыжие руки Фомы.
— Как же ты греться хочешь?
— А давай хоть за волося, — сказал Фома. — Кто кого, за кудри ухватив, вперед наземь бросит.
Не ожидая согласия Никиты, Фома медленно поднялся с кряжа, сгинул на снег шапку и вразвалку, пошатываясь, пошел к Нестерову.
— За волоса, так за волоса, — с замиранием сердца проговорил Никита и, сорвав шапку, бросил ее на колени сидящим партизанам.
Он увидел прямо перед собою горящую под солнцем голову Фомы и, протянув к ней руки, почувствовал, как пальцы погрузились в густые и неожиданно мягкие волосы. И как только он коснулся этих огнем пламенеющих волос, у него сразу пропала всякая робость и взамен ее поднялась такая злоба против надоедливого Фомы, что он едва дождался, пока и тот ухватит его за волосы.
На одно мгновение они замерли, как бы соображая, стоит ли приниматься за эдакую возню, потом вдруг, словно по команде, рванули друг друга за волосы и потянули один вправо, другой влево.
В первую минуту Никите показалось, что под железными руками Фомы с него слезает вся кожа, от пяток до самой макушки. Однако сдаваться он не хотел и, справляясь с болью, что было мочи тянул Фому за волосы, силясь сломить упругость его короткой и толстой, как пень, шеи и пригнуть голову к земле.
Фома, налившись кровью, упирался. Он сопел, и на каждой его веснушке выступали, как росинки, дрожащие капельки пота.
Партизаны поднялись с кряжа и обступили борющихся. От соседних землянок подходили новые и новые люди. Под многочисленными сапогами, ичигами и унтами снег скрипел, скрежетал и посвистывал на разные голоса и подголоски, как настраиваемые в оркестре скрипки.
Нестеров, стараясь свалить Фому с ног, сам едва сдерживал его натиск. Кожа на голове у Никиты одеревенела, и во всем теле появилась предательская слабость, с каждой секундой все больше размягчающая мышцы. Руки сделались вялыми и непослушными, ноги скользили по снегу, не находя опоры.
Никита чувствовал, что сил его хватит еще на одну-две секунды, а потом он выпустит волосы Фомы и сейчас же будет свален на землю. Он уже хотел было просить пощады, но вдруг услышал хриплый голос своего задыхающегося противника.
— Ладно, будет, будет тебе, леший…
Никита еще не сообразил, что теперь нужно делать, как вдруг голова его освободилась от цепких пальцев Фомы и он услышал восторженный рев партизан.
Никита разжал пальцы. Перед глазами у него плыл красный туман, и в этом тумане он увидел поднимающегося с земли Фому.
— На своего напал. Вот тебе и омуль, — кричали партизаны. — Молодой, а дюжий. Гляди, не поддался…
Какой-то чернобородый партизан подал Нестерову шапку и сказал, видимо, очень довольный его победой над Фомой:
— Но, паря, ловко же ты его уговорил, эдакого быка, в самый раз угадал…
Фома оглядывался по сторонам, отыскивая глазами свою шапку. Кто-то нашел ее и бросил ему через головы стоящих.
Он поймал шапку на лету, напялил ее по самые уши и, стирая с лица пот, беззлобно сказал, обращаясь сразу ко всем:
— Ладно вам… Чего разгорланились, дьяволы? На обман он меня взял. Говорит: «Городской я, да омулятник», но и врал. По затылку чую, что наш он, природный хлебороб и казак. Откуда с омуля такая силища возьмется…
Никита стоял, глядя на партизан, и бессмысленно улыбался в ответ на их выкрики и шутки. Ему все еще не верилось, что он победил Фому.
8
Видимо, Косояров заранее готовился к разговору с Полуниным и Лукиным. Когда они вошли к нему в землянку, там, как в настоящем штабе, все уже было приготовлено к предстоящему совещанию старших начальников.
На сколоченном из тесаных досок столе, возле окна, лежал лист топографической карты-«десятиверстки» как раз того района, где протекала река Ингода и где в лесах скрывалось партизанское стойбище.
Эта старая топографическая карта была гордостью Косоярова. Он бережно хранил ее и доставал всякий раз, часто, правда, и без нужды, когда разговор, как говорил он, касался «дел оперативных» или передвижения отряда.
Здесь же на столе, рядом с картой, лежали два маленьких листка бумаги и два остро отточенных карандаша.
Сам Косояров был при своей кривой сабле, при кольте и в неизменной кубанке с серебряными галунами. Он встретил Лукина с Полуниным в позе военачальника, готового к сражению. Левая рука его лежала на эфесе сабли, а правая до половины кисти была засунута за облезшую оторочку на груди тулупчика.
— Ну, Павел Никитич, рассказывай, как у тебя тут дела идут, — сказал Полунин, присаживаясь к столу и мельком взглянув на разложенную карту.
Лукин тоже подошел к столу и сел на торчащий, как пень, осиновый чурбан.
Сквозь мутное маленькое оконце под самым потолком глубоко отрытой и просторной землянки пробивались неяркие солнечные лучи и падали на стол и на карту светлыми дрожащими пятнами. От раскаленных камней печурки сероватыми колеблющимися струйками поднимался теплый воздух.
В землянке было чисто и уютно. Все было прибрано с таким старанием, словно хозяин ее обосновался здесь на всю свою жизнь.
— Дел тут у нас больших не было, Григорий Анисимович, — сказал Косояров. — Жили тихо. Отошли из долины Ингоды сюда к стойбищу в порядке, без потерь. Обоз весь сохранили и продовольствием пока, слава богу, обеспечены. Экономии ради и чтобы всегда свежее мясо иметь, создали артель зверовщиков-охотников. Каждый день на добычу ходят, и без мяса не бываем…
— Значит, хозяйством обзавелись, — усмехнувшись, сказал Полунин. — Видел, видел, прошел по землянкам сегодня утром, домовито устроились… Даже балалайки понаделали — свой оркестр. А еще новости какие?
— За ваше трехнедельное отсутствие прибыли к нам в отряд пять человек: трое рабочих с Черновских рудников — от японцев бежали — и двое молодых парней из деревни Рождественской, скрывались они в лесу от белой мобилизации и на наши дозоры вышли. Люди хорошие, известные. Да вот еще двое из Могзона прибыли… — Павел Никитич взглянул на Лукина и, опустив глаза в землю, прибавил: — Впрочем, о них вы сами знаете. А всего в отряд прибыло семь человек.
— Маловато, — сказал Полунин. — Я стороной слышал, что от мобилизации по деревням очень много народа скрывается, — кто в ближних к селениям лесах, кто по заимкам…
— Таких вестей мы пока не имели, — сказал Косояров.
Полунин посмотрел на Павла Никитича и сердито дернул бровью.
— Вести — без ног, они сами не придут, ездить за ними приходится.
— Ездить за вестями тогда хорошо, когда лишний народ есть, — с невозмутимым спокойствием ответил Косояров. — В долину спускаться не ближний край, а у нас без конного взвода, который с вами скитался и которого мы уже увидеть не чаяли, людей в обрез, чтобы стойбище свое хранить: патрули, дозоры, секреты, разведка ближайших дорог и все такое прочее… Не до жиру нам, Григорий Анисимович, быть бы живу. Вот как выходит.
— И выходит, что отряда собирать не стоило, если только в лесу жить да себя охранять, — все еще спокойно сказал Полунин, но Лукин заметил, что он начинает сердиться.