— Воду... скорее... в кадь... — Сев на пень, стал стягивать сапоги, подбежавший денщик кинулся помогать, но Потёмкин ткнул его в грудь и со стоном выдохнул: — Воду, волк твою мать поял...
Солдат подбежал к колодцу, на помощь ему кинулась «аканомка». Он отмахнулся:
— Я сам... Ему подсоби.
«Аканомка» припала к ноге Потёмкина, сдёрнула ботфорт, потом второй. Подставив плечо, помогла встать, повела к колодцу. Денщик уже выволок цебер.
— Пригнись, барин, — «Аканомка» пыталась наклонить его.
— Не замай, — хрипло выдохнул он и сунул голову в бадью. — Лей на голову... лей!.. Поздно... Ох! — с криком вырвался стон. Схватившись за голову, он изогнулся, припадая на бок. — Поздно...
«Аканомка», плача, принялась массировать голову барина, пытаясь облегчить боль, приговаривала:
— Зараз... зараз...
Он отбивался:
— Воду...
Подбежали Леоныч и Розум. Тимоха скомандовал:
— В хату его, а я за лекаркой нашей. — Вскочив в бричку, он гикнул и пустил коней вскачь.
Потёмкин лежал на постели — целой копне сена, покрытой попоною и ковром, закиданной расшитыми подушками. Он метался, выгибался дугой, бил ногами и кричал звериным рыком. Леоныч и «аканомка» суетились возле него. Леоныч для чего-то растирал ноги, а женщина бормотала, видно, заговор от боли, и водила руками над головой хворого, иногда прорывались слова:
— Полно, Гришенька... яворочек мой, полно... уймись.
Влетела Санечка, с порога крикнула:
— Вон, подлая! — и метнулась птицей к больному, прыгнула в изголовье, села, подвернув калачиком ноги, взяла в ладони встрёпанную голову любимого. Пальцы быстро забегали по лбу, вискам, темени, затылку. Ворковала тихо и ласково: — Ну-ну... Уймись, уймись родненький... Сейчас мы утишим боль твою. Заласкаю, милый, закохаю, и уйдёт она, проклятущая. Тьфу, тьфу, тьфу! Сон наведу, покой дам... Вот так... вот так... тихо... — Она продолжала ласкать, оглаживать и легонько теребить волосы, прикасаясь губами к его лбу, глазам, губам, щекам. Её мягкие и несуетливые движения со стороны казались молением, и Потёмкин утихал, успокаивался. Санечка прилегла рядом, массируя ему грудь, окинула его и себя шёлковым покрывалом. «Аканомка» смотрела в дверную щель и плакала, но чёрный глаз был недобрым. Кто-то прикрыл ставни, и в хате стало почти темно, потом сумерки забрались во все углы.
Но вот забрезжило, возникла светящаяся точка, разгораясь, она превратилась в пятно, в пучок света, в ослепительный поток, который влился в жильё Потёмкина и высветил его во всей безалаберности и несовместимости предметов. С земляным полом вполне гармонировали грубые скамьи и столбы-ножки обеденного стола, являвшегося, видимо, и рабочим, ибо лежали на нём книги, была расстелена карта, свисавшая на пол. Неотъемлемой от убожества и непритязательности мазанки была некрашеная буковая полица, убранная расписными кувшинами и глечиками, деревянными кружками и плошками. А вот как попал сюда, не побоявшись испачкаться, туалетный столик с гнутыми ножками и золотыми вензелями или вовсе уж роскошное зеркало в круглой раме — и ума не приложить. Или, скажем, киот, собранный из икон в дорогих окладах, какими не стыдно было бы украсить любой дворцовый покой...
...В ослепительном сиянии дверного проёма чуть заметно обозначился женский силуэт. То была Екатерина, она медленно приблизилась к постели. Потёмкин сел, прикрывая всё неубранство своего естества узорчатым персидским покрывалом — золотые языки огня и цветы на бирюзовом фоне. Екатерина положила ему руку на лоб и ласково проговорила:
— Лежи, лежи, паренёк.
— Не паренёк я уже, — проговорил он, ловя её руку. — Видишь, лохмы инеем закуржавели.
— Для меня ты всегда паренёк, сердца моего творение.
— Лжёшь, Катерина, не по сердцу я тебе... Почто письма мои без ответа?
— Я б написала, да боязно — коль бумаги державные тайно сберечь не могу, то уж письма любви и подавно предадут огласке и осмеянию.
— Ты боишься?
— Я женщина, Гришенька.
— Ты царица, сколько стражей вокруг! — начал вскипать Потёмкин.
— И ни одного верного рядом.
— А... он?
— Будто сам не знаешь. Не кольца венчальные нас соединили, а цепь кровавая.
— Позови меня, я разорву те цепи!
— Дай время, я сама...
— Но нету сил моих ждать.
— Так любишь?
— Люблю, люблю, Катерина.
— Милый мой, дай приласкаю. — Екатерина опустилась рядом, обняла и, целуя, приговаривала: — Вот так, Гришечка, прикохаю тебя...
Он отвечал на ласки и, отдаваясь любви, шептал:
— Свет мой Катерина, Катя, — оглядывал её лицо, волосы — почему светлые? — расправлял кудри, ласкал грудь.
Она смотрела затуманенным взором, шептала:
— Гришечка, соколик мой...
— Катя, Катюша...
Вдруг увидел, как по белой подушке расплывается кровавое пятно... Нет, это не подушка, это мрамор ступеней, лицо молодого янычара с его беспомощной улыбкой. Язык пламени хлестнул, завихрился, пелена чёрного дыма поползла, стелясь по земле. Он встрепенулся.
— Уйдём отсюда, Катерина, здесь кровь. — И снова напрягся, пытаясь встать, но она придерживала его и шептала ласково и мягко:
— Тшш... Лежи, Гришенька... уймись...
— Уйдём, кровь тут.
Она, заплакав, сказала:
— Ничего тут нет, Гришенька, ничего...
Он очнулся и увидел, что в комнате совсем светло от пробивающихся в щели ставней солнечных лучей, а рядом с ним Санечка. Она плачет и упрекает:
— Всё зовёшь и зовёшь её, проклятую. Что ж не придёт она, не снимет боль твою? Ненавижу немку распутную, причаровала она тебя...
— Ну успокойся, дурочка, мало ли что больной голове может примститься?
— А у тебя и на здоровую голову в уме одно... Меня небось во снах не видишь. И эта аканомка всё крутится. Чтоб прогнал её сегодня же, слышишь? Сей же час! — Санечка, уткнувшись ему в плечо, плакала.
13
На заседании военной коллегии помимо президента графа Чернышёва и непременных членов — пять-шесть человек — присутствовали Екатерина, Орлов, Панин. Екатерина держала речь:
— Первая армия, коей командует Пётр Александрович Румянцев, нанесла невосполнимый урон турецкому войску, подорвала его дух, крепости падают одна за другой. Командующий в своих реляциях особо выделяет доблесть генералов Репнина, Прозоровского, Потёмкина. Прошу, господа коллегия, дать представление о производстве Румянцева и означенных вождей армии в высокие чины, также о кавалерском отличии каждого. Однако полагаю, войну пора близить к концу... Верные люди доносят, что турки обрели кондиции для подписания мира. Надо чуть-чуть подтолкнуть их, но не новыми боями, а — как это говорится? — тряхнуть мошной — в окружении падишаха любят звон русских червонцев. Никита Иванович, готовьте инструкции послам. Наши условия: свобода плавания по Чёрному морю и выход в Средиземное, независимость от Турции Крыма, неприкосновенность таврических земель. Посольство, думаю, достойно возглавит, — она выдержала паузу, зная, что произведёт окончанием речи фурор. — Григорий Григорьевич Орлов. Ваше мнение, Никита Иванович?
Орлов растерянно и изумлённо смотрел на Екатерину — неужели?.. По лицу Панина пробежала лукавая улыбка, он прикрыл глаза, ещё вальяжнее раскинулся в кресле, вздёрнул брови, склонил голову — само воплощение сомнения и запел ласковым голосом:
— Ваша воля — закон для нас, государыня. Только малая закавыка имеется, драгоценная вы наша, как бы половчее выразиться...
Екатерина, привыкшая к дипломатическим виляниям Панина, усмехнулась:
— Горечь ваших сладких пилюль, Никита Иванович, нам привычна. Говорите.
— Преклоняюсь пред личными достоинствами и доблестью Григория Григорьевича, но всё же... Падишах не поставит на челе посольства, допустим, главного евнуха своего сераля. — И, быстро глянув на вспыхнувшую Екатерину, готового вскочить Орлова, продолжил: — Или там трёхбунчужного пашу, чьи должности соответствуют графской доблести господина Орлова...