— Не надо... перину... Жарко, душно... Мне б сенца поболе и попону...
— Как изволите, и это готово, сюда.
В небольшом зале сложена в углу копёшка свежего сена, покрытая ковром. Больной Потёмкин раздражителен, привередлив.
— Я сказал: попону... Присяду пока. — Опустился в кресло. — Квасу мне.
— Не надо квасу, ваше сиятельство, — возразил толстяк в очках — доктор.
— Тогда клюквенный отвар...
— Более квасу вреден.
— Заладил одно: не надо, вреден, что ж мне, с жажды подыхать? Тогда щей со льда. Щей!
— Ваше сиятельство, — взмолился врач.
— Будешь перечить — выпорю! Велю шпицрутенов дать! Щей! И подите прочь все, отдохнуть хочу, а ты, Саня, побудь. Лягу, пожалуй... Боже, как славно на сене, детством, лугом пахнет... Сейчас в Чижове сад уж облетел, только на сирени да на дубах лист... Достань чернила и бумагу, письмо послать надобно. Открой двери и окна — душно.
— Все настежь, Гришенька. Леоныч, проследи, чтоб кто под окнами и дверьми не шастал. Любопытных больно...
— Пиши: «Яссы, четвёртое октября. Матушка, всемилостивейшая государыня, — говорил он с одышкой, — нет сил более переносить мои мучения. Одно спасение — оставить сей город, и я велел свезти себя в Николаев. Не знаю, что будет со мной... Вечный и благодарный подданный». Написала? Дай-ка руку свою приложу, а то подумают, подложное письмо. — Попробовал подняться, застонал. — Больно, сил моих нет. Но врёшь, врёшь, хвороба... Потёмкин ещё жив, ещё поборется... — Он рывком встал, присел к столику, приписал, диктуя сам себе: — «Я для спасения уезжаю...» — Отбросил письмо. — Теперь уж помоги, друг мой сердечный. — Завёл руку за шею Санечке. Она разрыдалась.
— Ты что?
— Даже со мной... даже сейчас говоришь её словами.
— Какими?
— Депеша пришла от неё, я не хотела показывать. Но ежели, не приведи Господь, случится что — грех будет на душе.
Потёмкин стиснул плечо женщины так, что она ойкнула.
— Подай сюда! — И упал на попону.
Она вытащила из шкатулки письмо. Потёмкин поднёс к глазам, рука дрожала, по бумаге скользили тени.
— Ни черта не вижу, читай.
— «Друг мой сердечный! Прошу Бога! Да продлит он силы твои...»
Потёмкин просветлел лицом, улыбнулся.
— Господи, дай ей здоровья. Помнит, любит по-прежнему! Ну, дальше, дальше... — Санечка молчала. — Дальше, говорю!
— Если хочешь... «Платон Андреевич благодарит за поклон и сам к тебе напишет...»
— А, благодарит! — закричал Потёмкин. — Нужны мне его поклоны, как чирья на заду, сволочь, гад ползучий, вор ночной, сукин сын! Подполз, подкрался к трону, пока я кровью умывался! Разоритель России, кобель вонючий! Нет, не время лежать! Ехать, немедля ехать! Спасать её надо... Коней! Пусть, Санечка, коней, — жалобно вдруг попросил, теряя силы. — Боже! Опять больно... как больно... Открой окно, душно. Смрад, смрад у трона... Она не понимает... — шептал Потёмкин, впадая в забытье.
— Он умирает!.. Доктора!
В покой вбежал толстячок в очках, посчитал пульс, приложил ухо к груди.
— Ничего, сейчас отворим кровь... Напор желчи.
Лунная ночь была безветренной и безмятежной. Во дворе толклись люди. Два парика склонились друг к другу:
— Трудно жил, трудно отходит...
— Наоборот, весело жил, легко.
— Это как посмотреть...
— И то правда. Отходил бы скорей, надоело.
— Охохошеньки, пойду в постелю. Что-то я сегодня утомился.
— А, может, в картишки перекинемся?
— В дурачка.
— В дурочку бы... Да не с кем, тут и шлюхи не отыщешь.
— Не в Питере, чай.
21
В полутьме кареты под лучами утреннего солнца чеканный профиль светлейшего был будто облит золотом, искрой вспыхивал глаз. Санечка положила голову Потёмкина себе на колени, гладила ладонями лоб, щёки. Он возбуждённо говорил:
— Перед Богом исповедался, святых даров причастился. Теперь перед людьми бы очиститься. Намедни побывал я ТАМ и понял, Санечка... Со знакомыми свиделся... Жизни моей счастливей не было: любил гулять — и кучи золота спускал, чинов, орденов, богатства, имения — всего достиг, города строил, войска водил, крепости брал. А главного не достиг — Царьград не взял, украли его у меня, из-под носа стащили. И её не удержал...
— Полно тебе, князинька, — всхлипывала Санечка, — забудь о ней, тебя не стоит.
— Замолчи и не перечь! — Тут же взмолился, принялся целовать маленькую иконку. — Господи, когда всё кончится, смилуйся, возьми к себе... Муки за все грехи, за кровь людскую — не жалел её... Богатство, дворцы, золото — всё пустое. — Вынув из кармана горсть каменьев, Потёмкин поднял руку и стал ронять их — они сыпались на грудь, на ковёр сверкающими искрами. — Дай, дай облегчение, возьми всё... — Вдруг заметался, хватаясь за горло. — Остановите коней... Хочу на волю, душно... К свету! Скорей, скорей...
Превозмогая боль, он всё же поднялся сам и вышел на ковёр, постеленный на дороге.
— Уйдите все... Санечка... Лягу к солнышку лицом. — Он долгим взглядом окинул степь, перелески, небо. — Погладь меня, Санечка, побаюкай. Скольких баб знал, саму царицу...
— Полно, Гришенька... — Слёзы непрерывно бежали по лицу Санечки. — Не надо об этом. Подумай, каково мне...
— Я не о том... Понял, что всех ласк дороже твоя, последняя, вся жизнь ради неё. Вот счастливый конец...
— Что ты заладил: конец, конец... Вот сейчас отдохнёшь...
— Не утешай, я знаю... Хочу припомнить главное... Да, не забудь сиротку мою Лизавету. — Сморщился вдруг. — Помру, всё прахом пойдёт, растащат Россию. Санечка, передай ей... ей... — Голос его пресёкся.
Потёмкин умолк, глядя в небо. Слеза медленно стекала из мёртвого глаза, а живой всё блестел, вбирая в себя лучи солнца.
Пронзительно вдруг закричала Санечка:
— Гриша, Гришенька!..
...А он шёл с Екатериной между молодых топольков, возле которых горели свечи. Они медленно всходили на холм, увенчанный каплицей. И, заслышав волшебной красоты прощальную музыку, Потёмкин вдруг неожиданно вспомнил, что так и не пригласил в Россию того композитора-венца, чья музыка была от самого Бога. А каплица на холме всё наливалась сиянием, пока не стала целиком сотканной из самого света.
— Люди, да помогите же! — кричала Санечка, тряся за плечи уходящего Потёмкина.
На ковёр ступил Леоныч. Пригнулся, тронул пальцем веко, оно вяло откинулось. Леоныч, сунув руку в карман, вытащил медный пятак, прикрыл его. Но слепой глаз по-прежнему упрямо смотрел в небо.
— Он умер. — Леоныч тронул за плечо притихшую Санечку, оглянулся.
Свитские толпились в отдалении, от них бежал доктор. Леоныч попросил стоявшего рядом Маттея:
— Одолжи пятак. У меня второго нету.
— И у меня нет. — Маттей беспомощно развёл руками. — Люди, дайте пятак...
Свитские молча глядели на тех, кто стоял возле тела Потёмкина: одной только недвижимости у покойного на пятьдесят миллионов.
...А он уже был далеко, душа его устремилась к той, которую любил и которой был предан всю жизнь. И узрели незрячие очи его великолепный бал во дворце. Пели скрипки, свистели флейты, взвизгивали тарелки и бухал глупый барабан: «Гром победы раздавайся!»... И под звуки польского в первой паре шли величественная Екатерина с вертлявым Зубовым, потом коротышка Павел со своей высоченною женой, потом кто-то ещё, знакомые и незнакомые, — лавина лиц и дергающихся тел. Всё громче пенье струн, вскрики флейт, звон меди, грохот ослиной шкуры. И всё быстрее мчатся пары, и нет конца беснованию скопища бездельников, толкущихся у трона...
И ещё узрели незрячие очи его, как сперва помалу, а потом быстрее и быстрее стали рушиться стены дворца, превращаться в пыль беломраморные колонны и затейливая лепнина карнизов; как один за другим падали каменные истуканы и разбивались на куски. Вот одни уже только руины, а гром победы всё раздаётся...