Потёмкину показалось, что он видит давнишний свой сон. Он обхватил её — живую, настоящую — руками, прижал к себе.
— Не много ли для женщины одной? — жаловалась она, плача и уже не скрывая этого. — Я тени своей стала бояться, не то что тьмы ночной... Они являются ко мне — Петруша, Иванушка, Мирович... — Она уткнулась в грудь Григория.
— Звала тебя не как любовника, а как защитника, супруга... Тебе лишь верю, ты жертвой верность доказал... — Она вновь отвела прядь от мёртвого глаза. — И вдруг решил бежать... — Заплакала навзрыд.
Потёмкин привлёк её к себе, стал целовать мокрые щёки, волосы.
— Уймись... прости... ну, перестань...
Она утихла, принимая ласки. Подняв заплаканное лицо, улыбнулась.
— Я даже баньку велела истопить, чтоб была у нас свадебная ночь и всё по обряду... Женой стать хочу, Гришенька, желаю сына от тебя. Венцы и кольца приготовила... пусть будешь нынче ты — хозяин, я — хозяйка дома...
Не веря свалившемуся на него счастью, Потёмкин растерянно бормотал:
— Катерина, жена... Я ждал... Прости...
— Вдвоём, только вдвоём... — жарко шептала она, прижимаясь к нему желанным телом, — я и слуг отправила.
Будто в чаду видел Потёмкин, как шёл по двору караул, а в горнице накрывала стол Екатерина. И собственные руки, ставящие шампанское в ведро со льдом, и прохаживающийся под окнами довольный Шешковский, и аналой пред иконами Божьей Матери и Святой Троицы, и величественный архиепископ Платон, благословляющий их.
И звонкий, молодой от счастья голос Екатерины:
— Я, Екатерина Романова, по доброй воле и согласию беру в мужья Григория Потёмкина... И свой собственный голос:
— Я, Григорий Потёмкин, по доброй воле и согласию беру в жёны Екатерину Романову...
И свечи перед аналоем, и тонкая дрожащая рука Екатерины с надетым золотым кольцом, и её жаркие губы, и вкус шампанского на них.
Она стелила постель, а он, не отрывая от неё взгляд, гасил свечи, и это невероятное ощущение сбывшегося сна заставляло его временами вздрагивать и замирать в страхе, что вот он сейчас проснётся, и всё это кончится, и растает его любовь вместе с ночью, и он почти с ужасом смотрел на неё, а она отвечала ему понимающим взглядом.
...Медленно и долго, сдерживая своё неистовство, он ласкал её тело, стараясь уловить малейшие ощущения, возникавшие в ладонях, увидеть, как меняется её лицо от его прикосновений, как она закрывает глаза, откидывается назад, стонет под его ладонями. Они не могли даже разговаривать, и язык тел их стал красноречивее любых слов. Целуя пальцы её ног, Потёмкин видел, как изгибается её упругий стан, покрытый бисеринками пота, как умоляюще смотрят глаза и руки ищут его — его! И не царица лежала перед ним во всей своей восхитительной красоте, это была его Любовь, его Женщина, его Жена...
— Гришенька... — прошептала она прерывистым молящим шёпотом. — Иди... ко... мне...
А он всё ещё медленно двигался, мучая её и себя, напряжённый от сдерживаемого желания, не в силах даже произнести её имя. И вдруг она закричала, и тогда он провалился в блаженное беспамятство...
По двору всё вышагивал караул, когда день сменил ночь.
Дверь домика открылась, и Екатерина с Потёмкиным, смеясь, побежали в баньку, притаившуюся в глубине сада. Шешковский, сидя в сарайчике, посмотрел им вслед через крохотное окошко, поднял чарку, выпил, занюхал корочкой хлеба, перекрестил рот и сказал:
— В добрый час, авось угомонится теперь.
«Мы, Екатерина Вторая, Божьей милостью царица Российская... Московская... Казанская и прочая, и прочая, в ознаменование заслуг перед Отечеством и престолом Григория Александровича Потёмкина возводим в достоинство графа Российской империи... жалуем генерал-адъютантом и вице-президентом Военной коллегии... членом священного синода... даруем деревни Кричевского уезда с двенадцатью тысячами душ... даём в награду сто тысяч рублей и Аничков дворец... Поручаем наблюдать дела Тайной канцелярии...»
6
Необычного вида повозка приближалась к подъезду потёмкинского дома — в двухколёсную тележку с плетённым на манер кибитки верхом запряжены два мужика. Всё честь по чести: дышло, к которому прикреплены две шлеи под мужичьи шеи, ремённые гужи, подведённые к ступицам колёс, на каждого мужика по паре вожжей, только крепятся они не к мундштукам, а надеты, как при игре в лошадки, через шеи и под мышки. Владелица сидела то ли на скамье, то ли на сундуке, скорее второе — вроде как на троне, величественно и монументально, поигрывая кнутом. Мужики были до предела тощи и одеты в затёртые ливреи. Хозяйка дородна, впрочем, вряд ли это можно было утверждать наверняка, ибо поверх салопа и юбок на ней был брезентовый плащ, а голова укутана бесчисленным множеством платков, платочков и шалей. На дворе сыро и мерзостно, лица мужиков и хозяйки повозки посинели от холода.
— Но, пошевеливайтесь, дохлые! — покрикивала хозяйка. — С вами только на тот свет ехать.
Мужики скользили лаптями по камню, тележка прыгала и стучала. К подъезду успели вовремя: как раз подали карету его сиятельства.
— Тпр-ру! — осадила мужиков хозяйка, остановив их перед лошадиными мордами.
Потёмкинский кучер крикнул:
— Эй, старая, убирайся, стопчу!
— Я сама тя стопчу, скотина!
— Ты лаяться? — Кучер не поленился слезть с козел. Был он представительный и важный: в голубой ливрее с серебром, в цилиндре, коротких штанах, чулках и башмаках. — Отваливай, счас его сиятельство должны выйти, а ты путь загородила! — Упряжные мужики затравленно смотрели то на него, то на хозяйку — кнуты были с двух сторон. — Ну, кому сказал?
И в тот же миг вжикнул кнут проворной бабки и ожёг личину ливрейного кучера.
— Ты как смеешь кричать?! — заорала она. — Хамло, чурбан неотёсанный, не видишь, с кем разговариваешь? Я столбовая дворянка Чердынина. — И снова прошлась кнутом по кучеру, сбив с головы цилиндр.
Подхваченный ветром, цилиндр покатился в лужу, кучер кинулся спасать, поднял и, размахивая кнутом, бросился к бабе. Она мигом укрылась в кибитке и завопила:
— Караул, убивают!
По ступенькам скатился лакей и крикнул:
— Барин!
Кучер мигом взлетел на облучок и схватил вожжи, а настырная бабка вывернулась из своей корзины и бухнулась в ноги спускавшемуся с крыльца Потёмкину, да так точнёхонько, что он едва не упал. А она, обхватив руками его колени и целуя их, запричитала:
— Спаси и помилуй, батюшка! Спа-а-си!
— Ты что, баба, — шарахнулся Потёмкин, — сдурела? А ну встань.
— Не встану, не встану, батюшка. Один ты — надежда и заступник, спаси сироту бедную...
— Поднимите, — приказал Потёмкин. Но едва лакей и форейторы дотронулись до бабы, она завизжала будто резаная:
— Ой, не трожьте, не трожьте... Помру!
Её всё же пытались поставить на ноги, но она, подкорчив их, выла дурным голосом. По лестнице сбегали ещё лакеи, швейцар, солдат.
— А ну встать! — рявкнул Потёмкин генеральским басом. И — чудо — баба вскочила и вытянулась, прижав ладони к бёдрам, будто солдат на смотру.
— Ты и впрямь Потёмкин, — подтвердила баба. — Говорили: одноок и грозен. Милосердия прошу и помощи, ваше сиятельство, ограбил, разорил, пустил по миру злодей проклятый... Кому я нужна теперь? — Баба запричитала и принялась выть.
— Станешь орать — выпорю и велю гнать взашей, — пригрозил Потёмкин.
— Это как же — выпороть? Я шляхетного роду, майорша к тому ж... Нет, ты, батюшка, сперва выслушай человека, а потом приговаривай.
— Разве что майорша, — улыбнулся Потёмкин, глядя на горделиво выпятившую живот бабу. — Говори дело быстрей, мне недосуг.
— Разбойничье дело генерал-прокурора. Вот кого пороть, а то и казнить прикажи.
— Глебова, что ли?
— Его, его, батюшка. Разоритель хуже разбойника.
— Толком можешь доложить?
— Какой там толк... — И баба затараторила: — Как помер мой муж, секунд-майор Чердынин, осталась я при пенсионе и трёх мужских душах во владении. Двое — энти вот одры, а третий Яшка Подпалин, он в оброке был по пушному делу. А полицмейстер тагильский да Глебов спелись и оговорили Яшку в утайке мыты, да в подвал его, да в плети, да на дыбу. Дашь, молвят, пятьдесят тысяч, простим недоимку, а нет — сгноим в яме... Тридцать тыщ я вручила Цыбину, полицмейстеру, а им всё мало. Я уж челобитные слала, да все они к Глебову и попадают. А Яшку забили. Вот и приехала за правдой к тебе.