— Смеёшься, охальник.
— Прощай, Полинька, — смягчился Потёмкин. — Идти надобно.
— Гриш... — голос Полиньки был нежен и вкрадчив. — А на память девушке-сироте не оставишь ли что?.. Вон тебя вчерась как одарили.
Григорий лукаво сощурился:
— Полинька, дружочек, сладок ли я был?
— Ой, Гриша... Гришефишечка... уж так сладок, так сладок...
— Ну, вот видишь, а я сладости задаром раздаю.
На секунду замерев, Поликсена восхищённо прошептала:
— Ты дьявол.
— Будешь умницей, ещё полакомишься.
Она повисла у него на шее, прижавшись всем телом. Чувствуя вновь поднимающееся желание, Григорий обхватил её горячие бёдра и прижал к себе, она задохнулась, шепча что-то...
Вдруг за дверью скрипнули половицы. Гришка вихрем с постели и нырнул в окно. Вслед донёсся ворчливый зов:
— Поликсена! Отвори.
Гришка кубарем скатился вниз, и лестница, будто сама собой, ушла в сторону, бесшумно легла в траву. Кто-то схватил его за руку и потащил в кусты.
— Цел? — Перед ним возникла ухмыляющаяся Тимошкина физиономия.
— Цел.
— Тогда натягивай штаны! — Они расхохотались, давясь смехом.
— Ты как оказался тут? — завязывая штаны, шёпотом спросил Гриц.
— Считай, случаем. Шёл к тебе да гляжу: лестница ещё не прибрана, а солнышко уже небо румянит. Думаю: как бы не попался котик на сметане, а вдруг пособить придётся. Везёт тебе, что друг у тебя пташка ранняя. Слышь, хочешь чудо покажу?
— В колодце? — хмыкнул Гриц.
— Нет, с колокольни. Заскочим к тебе, и айда. Освежимся?
— Как всегда.
— Бежим, надо успеть до восхода.
А Поликсена, отперев дверь, принялась зевать и потирать глаза, делая вид, что сладко спала. Мавра Григорьевна, обойдя комнату, выглянула на всякий случай в сад. И тут Полинька похолодела: в момент бегства Гришка потерял рубаху, и она красовалась на полу у подоконника. Счастье, что Мавра была подслеповата. Заметив беспорядок, упрекнула:
— Неряшлива, матушка, раскидала одёжку. Подбери-ка. Окна раскрыла... — Она подозрительно поглядела на девушку. — Что за шум был перед рассветом, индо меня разбудил?
— Комары тревожили, считай, всю ночь не спала, все их, проклятых, гоняла, — не моргнув глазом, соврала воспитанница.
— А не энтот ли комар смуглявый, на коего вчерась ты всё глаза пялила? Я прознала: он рядом живёт. А?.. Смотри у меня, не для амуров тебя сюда привезла. — Мавра села в кресло, тяжко охнувшее под ней, да и сама она вздохнула при этом никак не тише. — Говорила вчерась с его светлостью насчёт твоего Мировича, женишка объявленного.
— Он не мой, тётенька, и я за него не пойду, — резко ответила Поликсена, сверкнув глазами. Мавра вскочила, как подброшенная.
— Что плетёшь, мерзавка? Её поишь, кормишь, дрянь безродную! Ко двору, в штат фрейлинский определила, а она... — Старуха задохнулась от гнева и вновь шлёпнулась в кресло, хватаясь за грудь.
— Мирович нищ, тётенька, — тихо проговорила воспитанница.
— То есть как — нищ? — Мавра аж рот приоткрыла.
— Алексей Григорьевич сказали, что на родовое имение Мировичей секвестр наложен за долги и дело это бесповоротное. — Она усмехнулась. — У женишка дорогого денег даже на мундир не было при выпуске из кадетов. Алексей Григорьевич справили.
— А что ж теперь, оставил своими милостями? Как-никак родня всё-таки.
— Такой родни, сказали граф, у него целый хутор.
— Замолчи, мерзавка! — снова сорвалась на крик старуха. — Ей слово — она два в ответ! — Задумчиво добавила: — Может, поласковее с его сиятельством надо было, они ведь озорник известный... Я и то пораньше ушла, чтобы поговорить вам с глазу на глаз...
— Куда уж поласковее, — снова усмехнулась Поликсена, показывая оставленные Гришкой синяки на руках. — Всю испятнал, ладно, что хмелен был, а то бы... — врала она вдохновенно и весьма убедительно.
Мельком взглянув на синяки, Мавра проворчала:
— Я те дам «а то бы»... Никаких «а то бы»! — Она явно думала о чём-то своём.
— Но что же мне делать, тётенька?
— «Тётенька, тётенька»... Как глазки строить, так сама, а как чуть что, так сразу же «тётенька»... — Польщённая Мавра растаяла, и страхолюдное её обличье скрасило подобие улыбки. — Не оставляй надежды, я ещё насчёт Мировича у её величества похлопочу. А нет, так поищем кого другого.
— Вы так добры, тётенька, позвольте ручку. — Целуя руку тётки, Поликсена вздрогнула, вспомнив — не умом, а телом — Григория, его жадные, молчаливые ласки.
4
В рассветный час ясного июньского утра Тимоха и Гришка пришли на безлюдную Соборную площадь к Успенскому собору. У входа на звонницу стояли кучкой молодые парни в скуфейках и подрясниках. Обросший бородой, судя по всему, старший, зазвонный спрашивал пристрастно:
— А где же Никодим, где Васята? Ондрий где?
— Сказывали, что ко времени будут.
— Это когда солнце в поднебесье заиграет?.. У, сатаны проклятые, прости меня, Господи, грешного, осквернил уста до восхода красна солнышка, бражничают небось?
— Не-е, дяденька, у Васяты вчерась зуб болел, щёку во как разнесло...
— Съездил небось кто по роже, вот и разнесло. Что же мне теперь, в четыре жилы тянуть?
Тимоха кашлянул, обращая на себя внимание. Старший воззрился:
— Чего тебе?
— Дозвольте, дяденька, нам со товарищем помочь в беде, он вона какой лошак здоровый, ему главное било...
— И нам, батюшка, — выкатился из-за спин парней тщедушный капрал-семёновец с двумя товарищами.
— А може, вы нехристи какие...
— Я протоиерейский внук, Суворов...
— А я Разумовского Алексея Григорьевича, — выскочил вперёд Тимоха. — Безгрешные мы, как слеза утренняя. — Он сунул зазвонному монету.
— Ну, коль безгрешные, — усмехнулся в усы тот, — то айда-те.
Уже во тьме башни был ощутим мощный поток ветра, уносившийся ввысь, а когда поднялись к колоколам, то словно упёрлись в стену воздуха, башня плавно покачивалась. Москва скорее угадывалась, чем была видна в утреннем полусумраке.
Зазвонный расставил всех по местам и остерёг:
— Погодите, скажу, когда начинать. — Он всматривался в горизонт, а сам говорил: — Наш удар наиглавнейший на Руси. Подаст свой глас Успенье, ему Сергий ответит, а заключат Звенигора, Иван, Сергий, Савва... Потом отзовутся форты внутренней обороны матушки-Москвы — Андроний, Симонов, Новодевичий, Никола Угреши. Что, продрог, старик? — Зазвонный ласково тронул край самого большого колокола. — Сейчас мы тебя согреем. Ну, Господи, благослови. Начнём помалу.
Двенадцать звонарей, по шесть с каждой стороны, взялись за ремни и начали раскачивать многопудовый язык колокола.
Зазвонный крикнул:
— Помалу, одерживай! Давай, давай помалу! — Он командовал, лёжа грудью на парапете и глядя вниз на угол Успенского собора. Вот выскочил соборный солдат и дёрнул за верёвку сигнального колокола. — Давай!.. — что есть мочи заорал главный звонарь.
Грозный рокот взорвался над сводами шатра колокольни.
— Одерживай! — снова рыкнул зазвонный и наклонил голову, вслушиваясь направленным на север ухом. Тугой гул прилетел оттуда со вздохом ветра.
Есть! Есть! У Сергия ударили в «царя»! Взяли... ах!..
И снова мощный гул вырвался на простор.
— Тихо! — Зазвонный замер, вздев глаза к небу, ожидая третьего гласа, и он пришёл с западного рубежа Примосковья. — Савва отозвался, Звенигород! Теперь в оба края. Раз! Раз! Раз!
Холодный ветер скатывал слёзы восторга с лица Потёмкина, он заворожённо всматривался в синь неба, где угасали последние звёзды.
Шмыгал носом маленький востроносый капрал.
Заговорили наперебой колокола ближней обороны.
Этот перегуд главных колоколов России услышит Потёмкин много лет спустя, когда, отверженный своей тайной венценосной супругой, двинется в последний путь по России и, подъезжая к Москве, станет в предрассветный час на вершине округлого холма, увидит уходящие во все стороны лесные синие дали, уловит единственным поблекшим оком луч восходящего солнца и услышит рокот заглавного звона Успенья, затем могучий вздох Троицы и как ответ дальнего эха — басовитый отзыв Звенигоры. И падёт на колени низвергнутый властелин, ломавший по-своему жизнь и изломанный ею, поцелует родную землю, утрёт набежавшую слезу и погонит коней для последних дел, последнего буйства...