— А что пан круль?
— До Бога высоко, до короля далеко, где Варшава, а где Слуцк... Да и что может пан круль, когда у воеводы Виленского, блудодея и пьяницы, войск вдвое против королевских... А великий гетмен Огиньский, а речицкий староста, а пинский кансилярий? Что ни пан, то сам себе царь, вьются вокруг трона, что псы на охоте, каждый круля съесть норовит. Жгут православный люд от моря Балтийского до гор Карпатских, катуют, грабят... Спаси, матушка, подай помощь! — Монашек бухнулся на колени.
— Встаньте, отец... — Екатерина замялась.
— Ефстафий...
— Вы не хотите крови, но зовёте нас к войне. Вам понятно, думаю, почему я принимаю вас в этой келье, а не во дворце? Явись вы ко двору — конфликта с Польшей не миновать, а это — война.
— А нам её не избыть, дражайшая Екатерина Алексеевна, — подал голос Панин. — Хуже будет, если хлопцы белорусские да казаки украинские сами поднимутся, тогда огнём возьмутся не только фольварки панские, но и палаты боярские.
— Что присоветуете?
— Ускорить заключение союза с Пруссией, Швецией, Англией. Австрийцы и французы вот-вот бросят нас, едва Турция переступит границу российскую.
— Никита Иванович, доктрина ваша насчёт северного альянса мне ведома.
— А я, матушка, не устану повторять, что единственно союз России и Германии гарантирует мир в Европе. Тогда и шведы и турки подожмут хвосты, и Австрия будет сговорчива, не считая Франции.
— Что же делать?
— Принимать доктрину к руководству сегодня, ибо завтра будет поздно, — упрямо твердил Панин. — И готовиться к походу на Польшу.
— Доктрина доктриной, но короля полякам надобно другого... — Екатерина взяла под локоть Панина, отвела в сторону. Гость Белой Руси и настоятель тактично принялись листать фолианты, лежащие на столе. — Тако мыслю: написать своему брату по короне Фридриху — согласна на избрание Пяста, но такого, который более других будет обязан мне и его величеству... Это стольник литовский, наш добрый друг граф Станислав Понятовский. Из всех претендентов на корону он имеет самый малый шанс, следовательно, наиболее будет обязан тем, из рук которых он её получит... Конечно, Понятовскому нечем будет жить, но я думаю, что богатая родня даст ему приличное содержание...
— Восхищен вашей мудростью, — склонил голову Панин, не упускавший случая подольститься. — Может быть, и вы от щедрот своих уделите толику.
— Он, надеюсь, не прожил ещё того, что получил от моих щедрот в свой час, — презрительно сказала Екатерина, — а королям галантные услуги не оплачиваю... Вот разве что кою толику войска пошлю на челе с Суворовым для усмирения конфедератов...
— Восхищен паки и паки...
— Простите нас, отцы святые, за перепалку малую и совет тайный — или призвать вас к обету молчания? — Екатерина — само простодушие — улыбнулась.
— Разумеем, матушка, — поспешно ответил настоятель и перекрестил рот. — Именем Божьим уста замыкаю.
— Клянусь Святой Троицей, — подтвердил монашек и тоже перекрестился троекратно.
— А что, — спросила Екатерина с чисто женской непоследовательностью, — молчальник давно в обители? И каков в послухе?
С Рождества Христова. Непримирим и жесток к себе в соблюдении устава... Но греха не открывает, без того не могу готовить к постригу.
3
Келья Григория — каменный мешок с прорезанным в стене окном-бойницей, деревянным ложем без признаков матраца и подушки— лишь кусок войлока брошен на доски; в углу приткнут тяжёлый стол с ножками-столбами, возле него скамья из вершковой плахи. На краю скамьи, на столе и даже на полу множество книг, раскиданных безо всякого порядка — Потёмкин был всегда неряшлив. Иные книги раскрыты, из других торчат закладки. Середина стола занята большим листом бумаги, прижатым по краям книгами, глиняной кружкой, краюхой хлеба, глиняной же крынкой. Рассеянный свет из окна выявляет на листе набросок не то храма, не то дворца, множество вариантов коего тут же изображены в беспорядке, в нескольких местах прямо поверх чертежей и рисунков, рядки слов столбиком, похоже, стихи. Перо брошено прямо на рукотворение без всякой аккуратности. Пришельцем из другого мира кажется золотой — или золочёный — литой подсвечник на четыре рожка, стоящий меж бумаг, глиняшек и книг. Сейчас свечи погашены, мерцает лишь лампадка, подвешенная у киотца над столом, где раскрыт дорогой работы миниатюрный складень. Тут же прислонённая к стене знакомая иконка — ладанка Божьей Матери Смоленской, возле неё прилеплена тоненькая свечка — карандашик.
Григорий зажёг свечу и, как был босой, в нательном белье стал на колени посреди кельи, оборотясь к святыням. Проникающий сквозь окно луч уходящего дня едва вычертил горбатый нос, остро выступающие скулы, полоску изрезанного морщинами лба под чёрной копной нечёсанных волос. Глаза не видны в тёмных провалах, лишь отражённый трепетный лучик свечи нет-нет да и взблеснёт из-под бровей, средь чёрной поросли бороды и усов пунцовеют шевелящиеся губы.
Лик Григория был страшен и яростно напряжён, и то, что он произносил, вовсе не было мольбой, а скорее гневным укором Богу.
— Царю небесный, преблагий, премудрый и всепрощающий и Ты, заступница моя, Мати Святая Богородица, почто опять наслали искушение? Почто опять испытываете крепость мою? Не искупил ли я, грешивший многажды, прегрешений уродством моим, изнурением плоти и трудами непрестанными грех гордыни моей и помыслов предерзких? Почто опять низвергли душу мою в геенну огненную желания плоти и помыслов мирских? Не мнихов, не слуг Твоих, пребывающих во грехе, Тебя самого прошу, Господи, молю об отпущении грехов... Освободи от искуса, дай мир и покой истерзанной душе и помилуй меня, Господи... — Григорий, часто крестясь, кладёт и кладёт поклоны, и всякое движение его сопровождается позвякиванием железа и глухими ударами о пол: руки и ноги его замкнуты цепями, под рубахой просматриваются острые углы вериг.
И не слышал он, как приоткрылась дверь, и низко над порогом показалась голова, будто змей вползал в келью. Но это не змей, это игуменский соглядатай и послух, хромой и горбатый с клиновидным лицом. Минуту, приглядываясь и принюхиваясь, посидел он у порога, скорчившись в ничто, и выполз, бесшумно прикрыв дверь.
Пронёсся вздох сквозняка — исторопился монашек, притворяя дверь, разом дрогнули огоньки свечечки и лампады. Вскочил Григорий, гремя цепями, настороженно огляделся — нигде, никого, а прерванное молитвенное настроение слетело. Не успев излить гнев в словах, расшвырял книги, глиняшки, опрокинул шандал, сорвал лист со стола, изорвал в клочья, разбросал их по келье. Удовлетворив беса ярости, устало повалился на ложе, брякнув о дерево железами, сунул босые ноги под войлок и забормотал:
— Спаси и очисти душу мою... Спаси и помилуй... Почто немилостив ко мне? Спаси и вразуми... помилуй мя... помилуй...
Но не спас, не помиловал. Искушение явилось тут же — без скрипа и стука отворилась дверь, и вошла Екатерина. Ступая неслышно, прошла в келью, придвинула скамью, села у изголовья. Была она молода, светла и красива, как тогда, когда прискакал он из Ропши за деньгами, и одета в тот же наряд, и даже сумочка с рукоделием была при ней. Он не удивился, лишь спросил:
— Тебе не холодно в этом наряде? Келья нетоплена.
— Нет, мне тепло, а тебе? — Усевшись, она вытащила рукоделье и заработала спицами.
— Тело своё закалил, а душа озябла.
— Зачем же скрылся в монастырь, я бы отогрела.
— Возле твоего тепла греются другие, — сердито ответил он.
Она рассмеялась.
— Ревнивец... Тебе надо всё сразу, а дорога любви требует терпения и жертвы. — Лёгким движением руки она протянула нитку и при этом взглянула на него лучезарно и приветливо.
— Ты говоришь одно, а делаешь другое.
— Я не просто женщина, я государыня, и все гонят меня, словно зайца, каждый считает, что я ему должна, и потому я ищу, к кому прислониться, но ненадёжны все, кого судьба посылает.