— Вот это место из Катона, где он говорит, что разумный властитель, желая быть разумным и справедливым, обязан, во-первых... Я потом ещё читал, да вы, дядюшка, захрапели.
— Так уж и захрапел, — выпив, Кисловский закладывает в рот ломтик яблока и, жуя, бормочет: — Памятлив, бесёнок... Ну, ин, ладно, будь по-твоему, читай с того места. — Кисловский принялся раскуривать трубку и устраиваться полулежа, глаза посоловели и вот-вот сомкнутся.
— Итак. — Гришка прокашлялся и принялся за чтение: — «Когда правитель хочет быть справедливым и любимым в народе, он должен почесть за самое главное...» — Он говорил книжные слова на память, ибо уже прочёл сей труд, а мозги имел на редкость цепкие, а сам смотрел, как за соседским забором Тимоха Розум лез по яблони, цепляясь за тонкую ветку. Ветка гнулась всё сильнее, и вот-вот... Гришка, не удержавшись, засмеялся и забыл про текст:
— Упадёт, дурень.
— Что? Что ты сказал? Так написано? — Кисловский выплыл из дремоты, не вполне ухватив смысл сказанного.
— «Упадёт сей правитель, коль не будет следовать правилу, — продолжил невозмутимо Гришка, — а посему надлежит придерживаться раз и навсегда проверенных ещё предками канонов...» — Он говорил нарочито занудно и монотонно, поглядывая на дядюшку.
А дядюшка, приложившись к очередной чарке, вовсе разлёгся в креслах, борясь с дремотой тем, что разглядывал полки с книгами, бильярд, стоящий в дальнем углу, стойку с киями, портреты в золочёных рамах...
На пороге возник дворецкий.
— Ваше высокопревосходительство, как вы и велели немедля доложить, искомый повар явился.
— Сам явился? А, сукин сын, выпороть, а потом представить пред мои очи.
— Но ва... ваше пресходительство... он не тот... не того... — Язык не слушался дворецкого, он был пьян.
— Возражать? Сам под батоги хочешь? Всыпать двадцать пять горячих, а потом на доклад ко мне.
— Воля ваша, — пробормотал дворецкий, — я только хотел...
— Марш отсюда! Распустились! Вот что, Гринь, сходи и посчитай, чтоб именно двадцать пять и не одним меньше. Я тут подожду. — Рука Кисловского потянулась к бутылке.
Гришка как раз поспел к началу экзекуции. Повара разложили на скамье, один лакей сидел у него на шее, другой на ногах, прижав ступни ног, чтоб не дрыгался. Кучер, здоровенный детина в красной рубахе распояской, стегал по голому заду плёткой. Дворецкий отсчитывал удары:
— Восемнадцать, девятнадцать, двадцать один... Постой, а где двадцать? Давай сначала двадцать. Хотя, погоди, а шестнадцать было? Не было! Ну пошёл: шестнадцать, восемнадцать, .двадцать один... А двадцать опять пропустили! Двадцать, двадцать один... двадцать четыре, двадцать пять. Вот теперь всё. Аминь! — Дворецкий перекрестился. — А теперь, Степа, пожалуй к чарке. И вы, Антон, Сема... дай и ему, бедному...
Повар пружиной сорвался со скамьи и, выдернув изо рта кляп, заорал:
— Это насилие, варварство! Я буду жаловаться посланнику его величества короля Франции. — Он мог говорить всё, что угодно, ибо никто из присутствующих по-французски не понимал, а повар слал проклятия именно на этом языке. Он мимоходом махнул предложенную чарку и только в сей момент, видимо, сообразил, что мечет бисер перед свиньями. Размазывая слёзы по лицу, перешёл на русский: — Вы не имей право... Я есть французски дворянин, голый задница пороть нельзя розги и плётка... Я пришоль, читав обвеска газета: нужен повар. — Обратив на барский вид Гришки своё расстроенное внимание, спросил: — Парле ву франсе?
Гришка помотал головой, но, взяв несчастного за руку, сказал:
— Идём к господин Кисловский. Парле ву франсе.
Участники экзекуции пили за здоровье поротого и кричали вслед:
— Адью, мусью!
Гришка ввёл француза в библиотеку и доложил:
— Двадцать пять горячих чок в чок, сам считал. Только это не наш беглый повар. Это француз.
Кисловский, с трудом поднимая веки, спросил:
— Какой ещё француз?
— Вы ж давеча обвещали газетой, что требуется повар взамен сбежавшего Гаврюшки. Вот этот и явился.
Кисловский сразу протрезвел.
— Месье?.. Пардон, о месье, пардон...
Француз, поняв, что перед ним наконец появился человек, с которым можно объясниться, разразился гневной речью, в которой Гришке пару раз послышалось явно не французское словосочетание «твою мать».
Кисловский понял, что разгневанный француз ославит его на всю Москву, а то, чего доброго, и жалобу подаст.
— Пардон... пардон... — пытался он остановить словоизвержение темпераментного иноземца, но француз сверкал очами, дёргался и говорил, говорил. Тогда потерявший терпение хозяин гаркнул: — Молчи! — Тот осёкся на полуслове.
— Садись, плиз. — Кисловский показал на кресло.
— Садис, садис! — истерично выкрикнул француз. — Как садис? Как? — Он попробовал коснуться рукой места, на котором сидят, и завопил не своим голосом.
Тьфу, из головы вон, — махнул рукой Кисловский. Подойдя к письменному столу, он выдвинул ящичек, сгрёб горсть золотых. — На, месье, пардон, ошибочка вышла.
— Моё? — Француз ошалело смотрел на золото.
— Твоё, твоё... А то раззвонишь на всю Москву...
Француз ловко пересчитал монеты, и они мгновенно исчезли, будто и не было, упал на колени и приник к руке Кисловского.
— О, мои дье! Мерси, мерси. Спасибо. О, месьё...
— Да ладно уж, чего там... Давай-ка выпьем мировую.
Француз единым духом осушил кубок и, пятясь, заторопился к выходу, не переставая кланяться. Кисловский мотнул головой вслед:
— Боится, чтоб не передумал! Колдовская сила в золоте, а? И то, гад, за двадцать пять горячих годовое жалованье получил и даже более того... Вишь, племянник, иной раз задницей схлопочешь больше, чем головой. Смекай! Так на чём мы с тобой остановились?
Вздохнув, Гришка взял в руки книгу.
6
Гриц посмотрел в окно: Розум спускался с яблони. Глянул на дядюшку — спит. Гришка вышел из библиотеки и побежал на задний двор. Розум сидел на заборе и коротко, словно созывая голубей, посвистывал, но Гришка знал: его подзывает.
Взобрался на забор, сел рядом. Тимошка, будто и не видя, грыз румяное яблоко. Гришка сглотнул.
— Дай и мне.
— Нету.
— Брешешь, ишь кафтан вздулся, за пазуху набил. Есть.
— Да не про вашу честь. — Тимоха жадно запустил зубы в румяное чудо.
Гришка усмехнулся:
— Нету так нету, а я-то хотел тебе...
— Что?
— Нет, не буду. — Гришка соскочил вниз. Тимошка — следом.
— Что, а, Гришечка?
— Чудо хотел показать. Да, вишь, жадным чудо не даётся.
— Бери, бери сколько хочешь. — Тимошка распустил подвязку кафтана, яблоки посыпались на траву. Но Гришка даже отвернулся. — А хочешь, дуль наберу, ох и сладкие...
— Ну, ладно, ежели дуль, то... — Он подтянул дружка вплотную: — Звёзды хочешь увидеть, вот прямо сейчас?
— Звёзды днём не бывают...
— Идём. — Гришка повёл Тимоху в глубину двора к колодцу. — Садись на бадью.
— Сдурел?
— Как опущу тебя вниз, подыми глаза к небу, увидишь звёзды.
— А ты сам?
— Я сколь раз лазил...
— Да ну?
— Ну да ну — в лоханке тону. Лезь.
Скрипнул журавель, и нечёсаная Тимошкина чуприна ухнула во тьму. И надо же было именно в эту минуту конюху подвести пару лошадей к водопою. Он перехватил шест повыше Тришкиных рук.
— Дай-ка, барин, я сам. У меня ловчее пойдёт.
— Да нет, Антипка, я уж...
— Дай, дай, мне мигом надо, барин запряжку ждёт. — Конюх, оглядываясь на дом, стал быстро опускать шест. Вместе с плеском от удара бадьи о воду из колодца послышался дикий крик. Перепуганный конюх попытался дать деру, но, споткнувшись о долблёное корыто, кувырнулся и, отбегая на карачках, бормотал:
— Свят, свят...
А Гришка, натужась что есть силы, перебирал руками шест и орал вглубь:
— Держись, Тимошка! — Оглянувшись на конюха, крикнул: — Подмоги!