— Хоть в архиереи, хоть в генералы, абы сапоги самому не чистить.
— Приходи, Гриш, нынче к нам песни играть, бандуристов батя зазвал. Ну и особы некоторые будут... — Тимошка кокетливо повёл глазами.
Григорий игривую тему не поддержал, потянулся, раскинув руки. Был он смугл до черноты, высок, широк в плечах и плотен в талии.
— До того ли, Тимоша. Боюсь в университете от курса отстать, а осень не за горами.
— Где ещё та осень! — беспечно махнул рукой Тимоха. — А пока веселись, душа молода. Может, взбодримся? — Он показал рукой на штору.
— Хошь — взбодрись, а я другим способом.
Минуту спустя он, скинув халат, стоял в исподних, а Тимофей, поднявшись на скамью, прилаженную к срубу колодца, поливал его ледяной водой из бадьи. Оба гоготали, один — от озноба и радости, другой — из сочувствия.
3
Вечером в усадьбе Разумовского собрались гости для концерта. Их было немного — человек двенадцать. Тут был и брат хозяина — гетман, командир Измайловского полка и президент Академии наук Кирилла Разумовский, мужчина средних лет, благообразный, аккуратный, архимандрит Досифей — как и положено архимандриту, усатый, бородатый и волосатый, с глазами истинного жизнелюба, полковник Василий Иванович Суворов — подтянутый, с подвижным лицом и живыми глазами, поручик Преображенского полка Пассек, рослый, бровастый и, судя по застылости черт лица, не отягощённый интеллектом, две дамы в чёрном одеянии: молодая хорошенькая Поликсена Пчелкина и дебелая, в годах матрона — истинный мордоворот.
Тимоха и Григорий, как того требовали приличия и возраст, притулились сзади в уголке. Хозяин, Алексей Разумовский, давал последние указания бандуристам: как-никак профессиональный певец в прошлом, он имел что посоветовать, а кроме того, ему как бывшему хуторянину приятно было побалакать с земляками. А они глядели на него, как на Бога, — не что иное, как дивный голос вознёс хуторского певчего в хористы, а затем и в фавориты императрицы, дав графское достоинство своему хозяину и его брату младшему Кириллу. Последний, взятый прямо из самой гущи хуторской жизни, едва умевший читать по слогам, был отправлен прямиком в Европу, откуда после двухлетнего образования вернулся в Россию и, не имея полных девятнадцати лет, был возведён в должность президента Академии наук, а затем облечён высшей военной и гражданской властью на ридной Украине — стал её гетманом.
Разумовский-старший позвал с сильным украинским акцентом:
— Гриц, э, Гриц, ходи сюда!
Гришка, пробираясь меж кресел, подошёл к бандуристам, коих было с добрый десяток, да ещё вдвое больше хористов, одетых в шаровары и вышитые сорочки, бритоголовых и чубатых, хотя все они и были из домашней капеллы Разумовского.
Выслушав хозяина и пошептавшись с главой бандуристов, Гришка стал впереди хора. Сивоусый музыкант обернулся лицом к капелле и тронул струны инструмента, товарищи ответили ему согласным звучанием.
В салоне, украшенном замысловатыми золотыми фитюльками и завитками, уставленном вычурной европейской мебелью, полилась нежная украинская мелодия. Она, как и большинство украинских песен, была грустной и берущей за сердце, как, впрочем, и всё, что связано с ушедшей любовью, горем, увядающей жизнью, — народ создавал песни о том, что уже прошло, а не о том, что будет, что ждёт завтра...
Наконец бандурист дал знак, и Григорий запел своим красивым, звучным голосом.
Слушали его, мало сказать с вниманием, — с восхищением. По усам старшего Разумовского стекали обильные сентиментальные слёзы, младший, как более воспитанный, стеснялся открытого проявления чувств, но и он время от времени прикладывал платок к глазам. Поликсена, приоткрыв хорошенький ротик, во все глаза смотрела на красавца певца, совершенно заворожённая его голосом. Её патронесса, напротив, неотрывно и неприязненно глядела на девушку, недовольно шевеля губами: ишь, воззрилась, глазами бы сожрала этого крикуна...
А дивная украинская песня лилась и лилась, заполняла собой залу, выплёскивалась в окна, разливалась рекой по улице... И останавливались прохожие, покачивая головами, вслушивались в печальную мелодию:
— Ат, складно поют хохлы...
— Да уж, орут так орут али то плачут?..
Разумовский утёр слёзы и, сияя глазами, крикнул:
— Леонтий, казну!
Ливрейный слуга стремительно вошёл с подносом, на котором стоял хрустальный ковш, полный золотых.
Разумовский сгрёб добрую жменю, приказал сивоусому бандуристу:
— Подставляй, диду, шапку.
Тот протянул с поклоном папаху. Хозяин взял щепоть монет, наградил Гришку:
— Держи и ты, сынку, гарно спиваешь, аж до сердца прикипело... Дай поцелую. А это вам. — Он подозвал старшего капеллы: — Роздай всим, и чтоб по-Божески, бо ты меня знаешь! А?..
— Знаю, паночку, знаю, — кланялся старший.
Разумовский повернулся к гостям:
— Зараз прошу до вечери, скушаем, что Бог послал да бабы сготовили... — Хлопнул хориста по плечу: — А за столом поспиваем, хлопцы?
— А як же, пане добродию, чтоб после чарки да горло не очистить?
В толчее узкого коридора Григорий оказался возле молодой черницы. Зазывно сверкнув чёрными глазами, она шепнула:
— А я вас видела ночью.
— Во сне?
— В окошко. Мой балкон на ваш двор смотрит.
— Который?
— Как спать ложиться станете, гляньте — везде темно, а на моём окошечке свеча будет...
— Ага, — понял Гришка.
— Поликсена! — рявкнула за спиной патронесса.
— Я здесь, ваше превосходительство, — ангельским голоском отозвалась девушка и пропустила Григория вперёд, будто невзначай коснувшись его локтя.
— Договорились? — тут как тут возник Тимофей.
— О чём? — сделал удивлённое лицо Гришка.
— Об том самом, — засмеялся дружок. — Лестница аккурат под балкончиком в траве, а собаки тебя знают... — Скривился. — Вот везёт тебе, зараза, а на мою морду хоть бы плюнул кто...
Григорий шутливо ткнул его в бок кулаком. Потом наклонился:
— Она кто, монашка?
— Да нет, у Шуваловых в приживалках, сирота. Эта старая ворона сама в чёрных перьях и её так держит. А девка. — Розум стрельнул глазами в сторону Поликсены и заключил: — Что ягодка!
...Гришка легко перемахнул через забор, затаился, прислушался. Неподалёку брехнул пёс, робко, нерешительно, словно ожидая, поддержат ли другие. Другие молчали. Гришка тонко, почти синичьим посвистом, причмокнул губами. Лохматый зверюга ткнулся в темноте ему в колени, заюлил, ласкаясь.
— Ну что, идём? — зачем-то спросил его Гриц шёпотом, и пёс, будто поняв, не спеша потрусил вперёд, тенью скользя меж яблонями.
Стоило Гришке слегка коснуться ветвей, и его обсыпало бесшумным бело-розовым снегопадом. Задохнувшись от яблоневого аромата, Григорий остановился. Окно призывно светилось.
Пошарив руками в траве, быстро отыскал лестницу, приставил её, и вот они — перильца балкона, створки лёгких дверей. Пламя свечи, метнувшись, погасло, и Гришкину шею охватили обнажённые девичьи руки.
— Пришёл... заждалась...
Незнакомый дурманящий запах женского тела, шелковистая под руками кожа, мягкие горячие губы, неистовый жар, охвативший вдруг всё тело, безумствующие в саду соловьи, горячечный шёпот...
Июньские ночи коротки. Гришка поднялся, когда за окном начало сереть. Поликсена охватила его тёплыми влажными руками.
— Не уходи. — Хмельной шёпот вязал, держал крепче цепи. Гриц потряс головой, прогоняя наваждение.
— Светает.
— Побудь... не пущу...
— Умом тронулась, — вовсе протрезвев, буркнул Гришка. — А ежели накроет старая ворона, что будет, разумеешь?
— А будь что будет, мне всё равно.
— Что так?
— Сговорена я замуж, а честь не сберегла... Грех-то какой!
Григорий хмыкнул:
— А ты покайся, не впервой, чать. Грех-то и отлетит.
Поликсена обиженно сверкнула глазами: