— Вы почему не являетесь на службу ко двору?
— Неможется мне, государыня. — Потёмкин попытался встать, но Екатерина придавила его к постели и зашептала:
— Лежи, милый. — Но тут же посуровела и, презрительно скривив рот, сказала: — Врёшь, Григорий Александрович, манкируешь службой.
— Я хочу пить.
...Образ Екатерины непостижимо как сменился незнакомым женским ликом, и Григорий слышит нежно сказанные слова:
— Пейте, пейте, родненький. Вот так, так... — И снова наплывает мгла, и в ней недобрый лик Екатерины, но из глаз её катятся слёзы, она жалуется: — Я одинока и беззащитна. Кругом волки, и все рвут: дай, дай, дай! Тело дай, дай богатства, дай власть, а я — я только женщина...
— Гони их, матушка! — Потёмкин вскинулся, но Екатерина придержала его и уговаривает нежным, ласковым голосом:
— Лежите, милый, лежите...
— Они алчны и кровожадны, особенно Орлов, а мне ты веры не даёшь! — неистовствует Григорий.
— Неправда, ты нужен мне, Григорий.
— Да, я твоя опора, и я люблю тебя.
— ...Привстань, привстань, Гришенька, родной мой. — Голос Екатерины изменился, и она стала отдаляться. — Чуть повернись. Вот так, пиявочки поставим...
Возле кровати возилась женщина в лиловом платье, ей помогал одетый в полукафтанье седовласый доктор.
Вошёл Леоныч и сказал:
— Шла бы ты отдохнуть, я посижу. Пусти, я дохтуру подсоблю, женскими ли руками тушу этакую ворочать.
— Мне вовсе не тяжело, — возражала женщина, но уступила место и отошла в сторонку. — Вот посижу немного, а то и прилягу чуток. — Она легла на тюфячок, постеленный возле кровати, и тут же уснула.
— Силы цыплячьи, а упрямство ослиное, — добродушно ворчит Леоныч.
— Он на память приходит — я правильно на русски спросил? — Доктор смущённо улыбается.
— Дёргается, иной раз бормочет что-то, Катерину поминает, а в разум не входит... Нет, не входит.
— Так, так, так. Будем кров пускать... Ви мне мешайт, пустить, то есть пусти ближе, буду пустить. Тьфу, проклятый язык — пускать, пустить.
Леоныч отошёл к окну и долго смотрел, как по двору неприкаянно ходит конь. Конь временами останавливался, втягивал ноздрями воздух и издавал короткое ржание. Не услышав отклика, звал ещё и ещё раз.
— А я летел как оглашённый, — сокрушался Тимоха Розум, склонившись над горящим зевом камина и шуруя в нём кочергой. — Обрадовать хотел — запустили уже заводец полотняный в имении Григория Александровича, на армию поставка началась, счас деньгу только успевай считать... Леоныч, ты б не хотел поехать в деревню управляющим?
Леоныч, с мрачным видом собирающий на стол снедь, отрицательно помотал головой:
— Куды мне. Я вить и не соображу, что к чему. Всю жизнь только и знал: ать-два, ать-два — жалованье и то считаю с трудом... — Он замер с тарелкой в руках, задумчиво посмотрел в сторону лежавшего без памяти Потёмкина. — Вон Григорий Лександрыч когда ещё у меня два рубля одолжил, а я и то спросить не смею... Не умею.
— На кой тебе рубли эти? — изумился Розум. — Сыт, одет-обут, жалованье получаешь от него же, от Лександрыча твоего, не считая полкового довольствия...
— Так-то оно так, да порядок в деньгах быть должен: взял — отдай...
Тяжко скрипнула под Потёмкиным кровать, и Леоныч пулей метнулся к нему. Охнул радостно: левый глаз Потёмкина почти осмысленно взглянул на него, дрогнул, приоткрылся и вновь закрылся почти освободившийся от отёка правый глаз.
— Хватит те лежать, Лександрыч, вставай, — ласково проворчал Леоныч, удовлетворённо разглядывая лицо больного: синяки и ссадины скрыла укутавшая щёки и подбородок щетина, похожая на овчину.
И снова Потёмкин взглянул на Леоныча, и брови его удивлённо поползли вверх.
...Багрово-усатое лицо Леоныча внезапно начало расплываться, за ним возникли чьи-то полупрозрачные лица, они двигались, менялись, и вот уже можно было разглядеть среди них гетмана, Панина, Шванвича... В белозубой улыбке мелькнуло лицо Гришки Орлова, звериный оскал Алехана показался и тут же сменился беспомощно закинутым, белым, как мел, лицом Петра. Где-то рядом Иванушка, судорожно запихивая в рот куски, ел мясо, и кровь стекала по его пальцам...
— Идём, вставай, — позвал чей-то настойчивый голос, и Потёмкин сощурился, пытаясь разглядеть того, кто звал его.
Увидев лицо Екатерины, строго и властно смотревшей на него, отшатнулся, нахмурился.
— Не хочу ловить объедки с царского стола. Мне надобна свобода и власть.
Екатерина вдруг погрустнела.
— И ты хочешь власти? Смотри, паренёк, сколько их, жаждущих, вокруг... Меж ними двое уж мертвы.
— Кто ж второй? — спросил с тоской Потёмкин.
— Иванушка... Убит случайно. — Она почему-то опустила глаза. Потом вскинула голову, с тревогой взглянула на него. — И ты погибнешь, если... Зачем тебе власть?
— Моё предназначение — вернуть славянам отторгнутое кочевниками погаными, — напрягаясь от желания убедить её, жарко заговорил Потёмкин. — Крым, Таврические земли... Дать Греции свободу, воздвигнуть престол веры нашей в Константинополе, поставить предел папству на западе России...
Изумление на лице Екатерины сменилось жалостью.
— Безумец и гордец, — тихо произнесла она, — даже мне не хватает смелости подумать о том...
Он протянул руку, стараясь прикоснуться к её прекрасному лицу. Она вдруг стала отдаляться, исчезать, лицо стало совсем прозрачным.
— Ты женщина и царица, — пытаясь удержать её, громче заговорил Потёмкин, — через твою волю не преступлю. — И вдруг взмолился: — Отпусти меня! Не могу так больше!.. Пойду в послуг к Богу. Не деянием, так молитвой стану добиваться своего.
— Григорий Александрович... — уже издалека донёсся до него ласковый голос.
Потёмкин в отчаянии крикнул:
— Постой, Катерина!..
И вздрогнул: из тьмы выплыло усатое и скуластое обличье Леоныча.
— Тшш... — испуганно оглядываясь, зашипел он, — «Катерина», «Катерина»... Развоевался... Вот ведь... — Он изумлённо покрутил головой. — Не оклемался ещё, а бабу ему подавай. Хватит с тебя, кобель, одной Сашеньки.
— Ка-кой Са-шень-ки? — Потёмкин недоумённо поводил глазами, оглядывая комнату, которая непостижимым образом крутилась перед его глазами как волчок.
— Сказалась племянницей твоей. Боле месяца при особе вашего благородия дни и ночи, и доглядала, и обмывала... Тимофей Лексеич, — взмолился он, повернувшись к Розуму. — Жарко-то как, вон Лександрыч вспотел весь.
Тимоха швырнул кочергу, вскочил.
— Я... — с трудом выговаривая слова, захрипел Потёмкин, — выходит, я в беспамятстве более... месяца?
— Испей-ка водицы. — Леоныч поднёс берестяную поилку. Налетел Розум, обнял за плечи, прижал к себе. Потёмкин попытался улыбнуться, потом поморщился:
— Пусти, больно... Туман в глазах... В голове болит... — Он поднял левую руку, пошевелил пальцами, сжал их в кулак. Потом правую. И вдруг замер, напрягшись. Повернул голову влево, потом вправо и спросил: — Тимоха, ты всё стоишь?
Всё ещё радостно улыбаясь, Розум отозвался:
— Да не провалился же.
Потёмкин повернул голову и задумчиво проговорил:
— Так вижу, а так, — отвернулся влево, — не вижу. Вроде застит что-то. Дай-ка зеркало, братка.
Тимофей и Леоныч тревожно переглянулись. Розум, наклонившись, ахнул: зрачок правого глаза Григория растёкся во всю радужку и был страшен. Быстро поднялся и, схватив со стола серебряный ковшик, молча протянул Потёмкину.
Тот вгляделся в своё отражение: лицо как лицо, только заросшее — эвон бородища окладная и усы, что у твоего пана. Правый глаз непонятно чёрен, вроде дыра в нём пробита. Потёмкин зажмурил левый глаз и ошеломлённо сказал:
— Туман будто, густой туман, и в нём тени шевелятся... Лекаря! — вдруг побледнев, вскричал он. Леоныч суетливо вскочил:
— Счас, только Сашутка вернётся...
— К чёрту Сашутку! — комкая одеяло, метался Потёмкин. — Лекаря, бегом!.. Я сам... — Сбросив одеяло, вскочил на ноги, но тут же рухнул.