И вот пока он так колебался, не кто иной, как сам Авель Санчес, художник, неожиданно разрешил этот вопрос. Он сказал:
— Наречем его Хоакином. Авель — дед, Авель —. отец, Авель — сын… Целых три Авеля… Это слишком. Да и, помимо всего, мне не нравится это имя… Это имя жертвы…
— Почему же ты разрешил дать его своему сыну? — запротестовала Елена.
— Это было твое желание, и я, чтобы не спорить… — Хотя, представь себе, например, что, вместо того чтобы посвятить себя медицине, он вдруг занялся бы живописью… И были бы Авель Санчес-отец и Авель Санчес-сын…
— В то время как может быть только один Авель Санчес, — добавил с едва заметной издевкой Хоакин.
— По мне, так пусть будет их целая сотня, — ответил художник. — Я всегда останусь самим собой.
— Кто же в этом сомневается! — отозвался его друг.
— Да, да, назовем его Хоакином и покончим с этим.
— И пусть только не посвящает себя живописи, не правда ли?
— Или медицине, — заключил Авель, делая вид, что подхватывает шутку.
И мальчика нарекли Хоакином.
XXXV
Первое время ребенка выхаживала Антония. Она часто брала его на руки, горячо прижимала к груди, словно стремясь защитить его от какой-то неведомой напасти, которую она будто предчувствовала, и приговаривала:
— Спи, мой маленький, спи. Чем больше ты будешь спать, тем лучше. Вырастешь сильным и здоровым. Да и всегда лучше спать, чем бодрствовать, особенно в этом доме. Что-то сулит тебе жизнь? Дай бог, чтобы в тебе не взыграла кровь родителей, не стали в тебе бороться Санчесы и Монегро!
И, даже когда ребенок засыпал, она продолжала держать его на руках и молилась, молилась.
И ребенок рос, по мере того как росли «Исповедь» и «Воспоминания» его деда с материнской стороны и слава его второго деда — художника. А слава Авеля еще никогда не была столь громкой, как в ту пору. Казалось, что Авель Санчес очень мало интересовался всем, что не было связано с его репутацией художника.
Но однажды он вгляделся внимательнее в своего внука. Как-то утром, увидев его спящим, Авель воскликнул:
— Какая прелесть! — И, схватив альбом, начал делать набросок со спящего ребенка. — Как жалко, что со мной нет палитры и красок! Чего стоит только эта игра света на его щечке, так похожей на персик! А цвет волос! Локончики — прямо как лучики солнца!
— Скажи, — спросил его Хоакин, — как бы ты назвал свое полотно? «Невинность»?
— Пусть названия картинам дают критики, подобно тому как медики дают названия болезням, впрочем, не излечивая их.
— А кто тебе сказал. Авель, что делом медицины является лечение болезней?
— Так в чем же тогда заключается ее дело?
— Знать их. Целью любой науки является знание.
— А я-то полагал, что знание это только и нужно для того, чтобы лечить. Для чего же нужно было нам отведывать от плода познания добра и зла, если не для освобождения от зла?
— А в чем заключается конечная цель искусства? Какова цель этого наброска с нашего внука, который ты сейчас закончил?
— Конечная цель заключена в себе. Достаточно того что это красиво.
— Что красиво? Рисунок или наш внук?
— И тот и другой!
— Ты, быть может, воображаешь, что твой рисунок красивее нашего Хоакинито?
— Опять ты за свое! Эх, Хоакин, Хоакин!
В этот момент вошла Антония, бабушка, вынула ребенка из колыбельки, прижала его к груди, словно желая защитить от дедов, и запричитала:
— Ах ты мой сыночек, сынуленька, миленький ты мой ягненочек, солнышко этого дома, безвинный ангелочек! Пусть тебя не рисуют, пусть тебя не лечат, не для портретов и лечения ты родился… Брось, брось их с их искусством и с их наукой и пойдем со мной, твоей бабуленькой, жизнь моя, радость моя, котеночек мой! Ты моя жизнь, ты наша жизнь, ты солнышко этого дома! Я научу тебя молиться за твоих дедов, и господь услышит тебя. Пойдем со мной, жизнь ты моя, невинный ягненочек, ягненочек божий! — И Антония даже не пожелала взглянуть на рисунок Авеля.
XXXVI
Хоакин следил с болезненной тревогой за телесным и духовным развитием своего внука Хоакинито. Что из него выйдет? На кого он будет похож? Чья кровь возьмет верх? Особенно стал он пристально следить за ним, когда тот начал лепетать.
Тревожило Хоакина и то, что другой дед, Авель, с тех пор как родился внук, зачастил к ним в дом и даже нередко забирал малыша к себе. Этот величайший эгоист — а именно таковым считали его собственный сын и Хоакин, — казалось, смягчился сердцем и в присутствии внука, играя с ним, сам делался похож на ребенка. Он часто рисовал внуку картинки, чем приводил того в неописуемый восторг. «Авелито, нарисуй что-нибудь!» — клянчил он. И Авель без устали рисовал ему собак, кошек, лошадей, быков на арене, человечков. То он просил деда нарисовать человечка на лошади, то дерущихся ребятишек, то собачку, которая гонится за мальчишкой, и так без конца.
— Никогда в жизни не рисовал с таким удовольствием — признавался Авель. — Вот это и есть чистое искусство, а все остальное — тлен!
— Ты можешь издать целый альбом рисунков для детей, — заметил Хоакин.
— Нет, если для альбома — тогда это неинтересно! Вот еще, стану я рисовать альбом для детей! Это уже будет не искусством, а…
— Педагогикой.
— Педагогикой или чем другим — не знаю, но только не искусством. Искусство — вот оно, в этих рисунках, которые через полчаса наш внук изорвет в клочья.
— А если я сохраню эти рисунки? — спросил Хоакин.
— Сохранишь? Чего ради?
— Ради твоей славы. Мне доводилось слышать, уж не помню о каком знаменитом художнике, что, когда опубликовали рисунки, которые он делал своим детям так, для забавы, это оказалось лучшим из всего, что он оставил.
— Я их делаю не для того, чтобы потом их публиковали, понятно? Что же касается славы, к которой, судя по твоим постоянным намекам, я будто бы стремлюсь, то знай, Хоакин, я за нее ломаного гроша не дам.
— Лицемер! Что же еще, кроме славы, тебя заботит?…
— Что меня заботит?… То, что ты сейчас говоришь, — просто невероятная нелепость. Теперь меня интересует только этот малыш. Поверь мне, он станет великим художником!
— Конечно, унаследовав твою гениальность, не так ли?
— И твою тоже!
Ребенок непонимающе посматривал на кипятящихся дедов, лишь смутно, по их внешнему виду, догадываясь о какой-то размолвке.
— Не пойму, что происходит с отцом, — сказал однажды Хоакину зять, — он так нянчится с внуком, он, который не обращал на меня почти никакого внимания. Когда я был ребенком, я не помню, чтобы он сделал для меня хотя бы один рисунок…
— Просто дело идет к старости, сынок, — отвечал Хоакин, — а старость многому научает.
— Вот вчера, например — уж и не знаю, какой вопрос задал ему Хоакинито, — он вдруг расплакался. На глазах у него выступили слезы. Первые слезы, которые я у него видел.
— Похоже что у него что-то не в порядке с сердцем.
— Не может быть!
— Увы, организм твоего отца подточен годами, работой, понятно, что все это, вместо взятое, очень повлияло на работу сердечной мышцы, и однажды, совсем неожиданно…
— Что — совсем неожиданно?
— Это может принести вам, вернее — всем нам, большие огорчения. Я рад, что подвернулся случай сказать тебе об этом, я уже не раз подумывал… Предупреди мать.
— Теперь понятно. То-то он часто жалуется на усталость, на одышку. Так, значит, это…
— Именно это. Он попросил осмотреть его, но тебе ничего не говорить. Ему требуются полный покой и уход.
И теперь часто случалось так, что, когда портилась погода, Авель не выходил из дому и требовал внука к себе. А это на весь день портило настроение другому деду. «Он хочет отучить его от меня, — размышлял Хоакин, — хочет отнять его любовь, хочет быть первым в его сердце, хочет отомстить за сына. Да, да, все это только из мести, только из мести. Он хочет отнять последнее мое утешение. Он снова становится тем Авелем, который еще в детстве отбивал у меня всех друзей».