Настало время, когда связь двух людей превратилась в источник постоянных терзаний и мук для них обоих. Конча считала, что жизнь ее должна протекать в свете и в кругу друзей и родных, Тьерри же строил свою жизнь, руководствуясь лишь любовными иллюзиями и индивидуализмом, который становился все более гипертрофированным и нетерпимым. Конча считала, что все мужчины одержимы животным и циничным эгоизмом, но прощала им это; однако сентиментальное упрямство Тьерри, которое изрядно досаждало и мешало им обоим, не суля никому из них пользы, казалось ей совершенно нелепым.
XLVI
Как-то раз Хайме встретил на улице одного своего нью-йоркского знакомого, служившего в былые времена в каком-то городке на Кубе и обвиненного в растрате. Этот грузный, приземистый астуриец с сильно загорелым лицом цвета айвового мармелада, с золотыми зубами и черными усами, кончики которых завивались почти до глаз, был человек со странностями. Звали его Хасинто Паласио дель Кампо, и он воображал, что в Испании ни у кого нет имени и фамилии прекраснее.
— Хасинто — это гиацинт, цветок, — всерьез заявлял он. — Паласио — значит, дворец, шедевр архитектуры; кампо — поле, сама природа, поэзия. Можно ли придумать что-либо более возвышенное?
Дон Хасинто Паласио дель Кампо жаждал отмщения. Ему не давало покоя и постоянно мучило обвинение в растрате, запятнавшее его звучную ботанико-архитектурно-поэтическую фамилию. В Испании его никто не знал, о его позоре никому не было известно, однако он, видимо, чувствовал настоятельную необходимость рассказывать о предъявленном ему обвинении, объясняться, оправдываться. Только это всерьез и интересовало его. Человек с деньгами, возможно, казенными, он мечтал истратить по меньшей мере тысяч пятнадцать — двадцать дуро на приобретение собственной ежедневной или еженедельной газеты, где он мог бы изложить свои претензии и доказать свою правоту перед лицом всей Испании. Таким способом Хасинто надеялся объяснить, что произошло в кубинском городке, где он служил чиновником, доказать свою правоту и опубликовать оправдательные документы.
Тьерри попытался убедить его в том, что о таких мало-похвальных и никому не известных вещах разумнее просто молчать. У гиацинта, дворца и поля гораздо больше шансов остаться незапятнанными, если их не будут связывать с административными неурядицами на далеком тропическом острове.
— Ну, что ж, — сказал дон Хасинто. — Возможно, вы правы, но давайте все-таки откроем свою газету, и вы станете ее редактором.
— Ладно, договорились. Я согласен.
— И помните, дружище Тьерри: я заплачу вам столько, сколько вы запросите.
— Не возражаю. Перед таким аргументом ad hominem[70]трудно устоять.
Тьерри нуждался в деньгах. Он обдумал идею Хасинто и предложил ему на выбор несколько названий будущей газеты, в том числе «Молот», «Санчо Панса», «Дубинка» и «Шут». Дон Хасинто выбрал последнее. Сеньор Паласио хотел поставить дело на серьезную деловую основу и намеревался положить сотрудникам и главному редактору относительно высокое жалованье. Он распорядился подготовить для нового еженедельника проспект и смету и вскоре снял для редакции целый этаж в доме на улице Хакометресо.
XLVII
Дом, где сняли помещение для редакции, представлял собой здание истинно мадридского типа. Входили в него через узкий и темный, словно туннель, подъезд, соединявшийся с сырым и мрачным зданием. Наверх вела грязная лестница с истертыми деревянными ступеньками и некрашеными перилами с одной стороны. Редакция и дирекция размещались в нескольких плохо освещенных комнатах второго этажа. Обои на стенах вздулись и были покрыты сальными пятнами. Прежде в этом доме размещался дешевый пансион. В кухне с грязным окном во двор находилась неисправная, зловонная уборная. Из крана в разбитую раковину капала вода, и на полу всегда было сыро. На верхних этажах помещались дом свиданий, дамская парикмахерская и кабинет венеролога. На балконе парикмахерской красовалась женская голова из папье-маше, а над окном врача висела вывеска, как бы служившая знаменем всему этому мерзкому зданию. На ней крупными буквами было выведено «Тайна гарантируется».
Типографию отыскали на той же улице, в подвале. Толстый печатник, добродушный и невозмутимый, как будда, уроженец Ла-Манчи, был одновременно и управляющим и корректором; работал он по четырнадцать — шестнадцать часов в сутки.
Для цветной печати первой страницы нашли литографию. Постоянными сотрудниками еженедельника должны были стать Алехандро Добон, Федерико Гольфин и Анхель Вильяверде. Согласился печататься и Агилера, но под псевдонимом. Издатели рассчитывали также на поддержку других литераторов. Вильяверде и Гольфин оказались знакомы с такими людьми. Одним из них был некий Тронкосо, чиновник министерства финансов, декадент и почитатель Бодлера.{279} Он с необычайной легкостью влюблялся в официанток и хористок, ухаживал за ними и тратил на них больше денег, чем имел. В конце концов выяснилось, что он замешан в каком-то подлоге; его отстранили от должности, и он пытался покончить с собой, но принятая доза снотворного оказалась недостаточной. У Гольфина и Вильяверде нашелся еще один приятель, будущий сотрудник «Шута».
Это был Эррера Перес, сочинитель не бесталанный, хотя писал он риторично и выспренно. Перес сочинял статью за статьей, словно блины пек, никогда не исправляя написанного. Строчки вытекали из-под его пера безо всяких усилий. Жил он бедно, ходил всегда неопрятный, неухоженный и часто пьяный. Алкоголь доводил его до скотского состояния, однако в своем писательском ремесле он знавал и минуты просветления.
Еще одного журналиста, некоего Родореда, собирались привлечь к сотрудничеству в газете, это был брюзгливый, язвительный человек, неторопливо писавший короткие, желчные заметки. Чтобы придать фразам большую силу, он постоянно и яростно их подчеркивал. По этому поводу его друг Феррейро с чисто галисийским ехидством замечал:
— Ни одну большую статью Родореды невозможно напечатать.
— Почему?
— Потому что в типографии не хватит шрифта для курсива Родореды.
Другом будущих редакторов считался также Дальмау, грустный чахоточный юноша, чиновник какого-то министерства и автор стихотворного сборника под названием «Невроз». Держали они на примете и одного хилого, скрюченного, как готическая буква, француза, который, по словам галисийца Феррейро, занес в Мадрид декаденство, как крысы заносят бубонную чуму в портовые города. Этот француз презирал все, что имело отношение к практической жизни. Как-то раз, сидя в кафе, он спросил:
— Кто этот сеньор?
— Инженер.
— А что он делает?
— Проектирует дороги, мосты, фабрики…
— Ага, ясно! Он занимается бесполезным делом.
Для француза только одно имело смысл и значение: писание стихов.
В редакцию часто заглядывал приятель Гольфина, актер Эдуардо Гарсия, именовавшийся на афишах Эдгаром. Он был создан для испанской классической комедии и принадлежал к тем немногим актерам, которые умеют сохранять музыкальность поэтического текста и понимают, что декламировать стихи, логически расчленяя их и придавая им видимость прозы, — значит совершать сущую глупость. Эдгару не повезло: он заболел астмой и потому был вынужден постоянно играть лишь в одной труппе — дублером в другие его не принимали. Он чувствовал, что погибает, не достигнув своих вершин. Счастье отвернулось от него, словно желая доказать, что никакой он не Эдгар, а всего-навсего заурядный Эдуардо Гарсия, человек с невыразительным, банальным именем и фамилией. Актер ходил в редакцию «Шута» в надежде, что на его страницах отведут несколько строк театру и артистам.
На должность администратора дон Хасинто Паласио дель Кампо нашел специалиста с большим опытом службы в других газетах. Это был мадридец до мозга костей, дон Мелитон Гарсиа, низенький, жизнерадостный и очень трудолюбивый человечек лет сорока с лишним, носивший бакенбарды и пенсне.