Дон Пако Лесеа, старый пройдоха и циник, отставной чиновник, бывший губернатор провинции, мог похвастаться теперь лишь одним оставшимся у него титулом — он был членом правления самого крупного мадридского казино. Поговаривали, что он до сих пор поддерживает давнюю любовную связь с какой-то маркизой.
Это был грузный невысокий человек с невыразительным мертвенно-бледным угрюмым лицом, черной, сильно тронутой сединой бородою и фиолетовыми мешками под глазами, похожий на мориска или еврея. Одевался он старомодно, да и во всем остальном тоже был старомоден: восхищался писателями, актерами и тореро, пожинавшими славу лет сорок тому назад, и не понимал, что прошлое всегда кажется старику лучше настоящего — не потому, что так оно и есть, а из-за обманчивых иллюзий возраста.
Доп Пако, завсегдатай казино, был не лишен язвительной, скептической насмешливости. Он выдавал себя за непримиримого врага природы, солнца, деревни и моря. Не знаю уж, шутил он или говорил всерьез, но для него все естественное было плохим, все искусственное хорошим. Парк был лучше, чем лес, пруд в саду гораздо приятнее, чем море. Красивый пейзаж работы хорошего художника доставлял ему больше удовольствия, чем ландшафт, созданный природой. Дон Пако, заядлый игрок, жил на остатки былого состояния и за счет кредиторов. Квартиру он снимал в доме на улице Клавель.
Иногда он заходил пообедать в какую-нибудь захудалую таверну на улицах Хардинес или Адуана. Если кто-нибудь из знакомых заставал его там, он немедленно выдумывал путаную историю, связанную с женщинами, чтобы объяснить свое появление в подобном месте. В некоторых театрах, в частности в Королевском, он с давних пор входил в состав клаки, хотя быть клакером несколько зазорно; в других театрах для него всегда оставляли место в партере. Если дон Пако нуждался в деньгах, он неизменно занимал их у приятелей-игроков и тщательнейшим образом записывал сумму долга.
— Не всякий может иметь долги, — всерьез утверждал он, полагая, без сомнения, что наличие их свидетельствует о явном превосходстве должника над кредитором.
Дон Пако знал уйму анекдотов из театральной жизни, в особенности о событиях в садах Буэн-Ретиро со времен оперы-буфф до нынешних дней, и помнил в подробностях спектакли самых различных трупп.
В эту компанию входили и другие люди. Одним из них был врач дон Хуан Гевара, холостяк, человек образованный, с солидным положением, ведший замкнутый образ жизни. Гевара был важен, серьезен, тучен; говорил он очень медленно. Другим постоянным участником сборищ являлся некий дон Мануэль, известный под именем Мануэля Филиппинца. Почти каждый вечер к компании присоединялся и журналист Эдуардо Монтес Пласа, сотрудник нескольких газет и главный редактор «Эль Мундо».
V
Не каждый вечер, но довольно часто в парке появлялись маркиз де Кастельхирон, граф де ла Пьедад, некий сеньор Гарсия Флорес и несколько молодых журналистов, группировавшихся вокруг Монтеса Пласы. У каждого был свой конек и свой характер. Дон Пако Лесеа имел обыкновение развлекать общество рассказами о мадридских старожилах. Он в высшей степени церемонно раскланивался с дамами, а затем говорил о них гадости:
— Вот идет герцогиня Эн, — объявлял он, а когда она удалялась, добавлял: — Отъявленная мошенница. Кстати, она доводится мне родственницей.
В этом нет ничего удивительного. Для человека знатного важно было состоять в более или менее близком родстве с герцогиней, а ее нравственный облик, пороки или добродетели не имели никакого значения.
Дон Мануэль Филиппинец владел имением на острове Лусон, где прожил более двадцати лет; однако теперь он собирался расстаться со своим поместьем и продать его. После долгого пребывания среди всегда зеленых полей города с их улицами п каменными тротуарами приводили его в неистовый восторг.
— Зелень деревьев вселяет в меня глубокую грусть, — любил повторять он. — Лучше бы их совсем не было.
Дон Мануэль много говорил о Катипунане{202} — тайном обществе филиппинских масонов — и рассказывал очень забавные истории, которые, однако, мало кого интересовали. Тогдашнего мадридца не занимали события, происходящие далеко от него, даже если они случались в испанских владениях. Мадрид, модные курорты, Париж, в какой-то мере Англия — этим и ограничивался его мир, все остальное казалось ему отвлеченными и второстепенными географическими понятиями, которые не стоило принимать в расчет.
Дон Хуан Гевара увлекался описательной антропологией. В толпе, заполнявшей парк, он различал людей с характерными признаками обезьяны, негроидный, семитический, кельтский и германский типы. Он распознавал по внешнему виду — или, по крайней мере, полагал, что распознает, — в том или ином гуляющем военного, и если тот шел с дамой в бриллиантах, дон Хуан непременно высказывал предположение о том, откуда этот офицер вывез деньги, в какой военной администрации служил и был ли заподозрен в казнокрадстве и, следовательно, был ли вынужден подать в отставку.
Гевара различал три класса людей: Homo Sapiens[54] — класс редкий; Homo Demens[55] — обычный; Homo Domesticus[56], или Vulgaris[57],— наиболее распространенный. Он рассуждал о неизвестных для большинства писателях, преимущественно английских. Он постоянно читал Маколея{203} и Спенсера.{204}
Доктор Гевара считал себя злейшим врагом всяческих преувеличений и гипербол. Над его страстью к ясности и точности посмеивались все, кому не лень.
Однажды — потом этот случай стал предметом многочисленных шуток — он долго спорил с неким Агилерой, журналистом и школьным преподавателем латинского языка и литературы. Агилера, придя на очередное сборище, объявил:
— Я немного запоздал: остановилась конка. На улице Алькала между Пуэрта-дель-Соль и церковью Сан-Хосе скопилось — чтобы не соврать — не меньше трехсот конок.
— Триста конок? Полно, это невозможно! — возразил врач.
— Почему?
— Потому что этого не может быть. Какова, по-вашему мнению, длина конки?
— Не знаю. Наверно, четыре-пять метров.
— Хорошо. Предположим, пять. Триста, умноженные на пять, тысяча пятьсот. Добавьте к этому по два метра на мулов между вагонами, вот вам еще шестьсот. Тысяча пятьсот плюс шестьсот составят расстояние в две тысячи сто метров. А между Пуэрта-дель-Соль и Сан-Хосе нет и шестиста.
— Хорошо. А теперь предположим, что я сказал иначе: «Стояло тридцать конок», — с заметным раздражением отозвался Агилера.
— Ну уж нет! Как можно спутать тридцать с тремястами? Для этого нужно быть слепым.
— Но ваш расчет неверен, — ехидно вставил Мануэль Филиппинец. — Вы не приняли во внимание, что на улице Алькала две колеи.
— Верно. Вы правы. Но и в этом случае на расстоянии, о котором говорит Агилера, не могут разместиться триста конок.
И тут, невзирая на насмешливое равнодушие окружающих, врач снова пустился в долгие, нудные подсчеты.
Ополчался доктор Гевара и на всяческие фантазии.
— Долой пустословие и теории, построенные на песке, — говаривал он. — Факты и только факты. Вы верите в то-то и то-то? Ну и что из того, что вы верите? Какое это имеет значение? Вы это видели? Убедились в этом? Не говорите мне, что вы в это верите, — такой довод для меня ровно ничего не значит.
Журналист Эдуардо Монтес Пласа был тощий человек с черными усами и маленьким лбом. Дон Хуан Гевара ему не симпатизировал. «Этот человек не внушает доверия, — уверял он, — он — порядочная дрянь; ну, не дрянь, так дрянцо». Хотя с мнением его никто не соглашался, — журналисты считали Пласу веселым, беззаботным и добродушным человеком, — диагноз доктор Гевара поставил совершенно точный. Монтес Пласа был интриган, ловкач и бездельник, прикрывающий свой эгоизм притворной веселостью и вполне способный обмануть друга и сотоварища. Под маской беззаботного представителя богемы скрывался человек завистливый и тщеславный. Монтес Пласа постоянно выказывал скептическое равнодушие к политике и проблемам эпохи, хотя выдавал себя за искреннего демократа. Трудно понять, как ему удавалось прожить самому да еще кормить семью. На нищенское жалованье журналиста невозможно было свести концы с концами, но у Пласы, без сомнения, были какие-то тайные корни, питавшие его бюджет. Считалось, что он опекает молодых журналистов, юных птенцов прессы, но это было не так: скорее всего, он использовал их в своих карьеристских целях. Монтес Пласа уверял, что его естественное призвание — бродяжничество, но теперь ему уже не стать истинным, законченным бродягой, а суждено оставаться лишь его жалким подобием. Он испытывает, добавлял журналист, бессмысленное желание трудиться, достичь успеха и даже славы, что, несомненно, роняет его в глазах окружающих. Если бы он ничего не делал, говаривал Пласа, его уважали бы куда больше; но стремление к труду, неспособность довольствоваться благородной ролью бездельника и бродяги полностью скомпрометировали его в глазах людей. Все это было, конечно, лишь уловкой, призванной замаскировать его тайные честолюбивые стремления.