— В таком случае это не Grand d’Aumont. Grand d’Aumont — экипаж, запряженный на английский манер четырьмя лошадьми при двух форейторах. А простой d’Aumont — это когда две лошади и один форейтор.
— Благодарю. Вы избавили нас от мучительных сомнений.
В другой раз Агилера довольно вызывающим тоном спросил:
— Есть ли какая-нибудь разница между valet de pied[63] и valet de chambre[64].
— Еще бы! Valet de pied — это тот, кто сопровождает хозяина во время выездов и стоит на запятках, тогда как valet de chambre следит за одеждой и туалетными принадлежностями.
— А принято ли в благородных домах, чтобы valet de chambre прислуживал за столом?
— Ни в коем случае. В благородном доме это исключается.
Агилера с самым серьезным видом выслушивал объяснения Альфредиссимо, а когда тот уходил — прыскал со смеху.
Компания аристократок привлекала к себе самое пристальное внимание мужчин из кружка дона Пако. Акции кавалеров, сопровождавших этих дам, обсуждались и оценивались.
— Тут каждый сердцеед пожирает сердца согласно установленному порядку и очередности, — пояснял дон Пако. — Сначала вы достаетесь одной из этих дам, ведущих вольный образ жизни; от нее переходите к другой, потом к третьей, и так далее.
— Предостережение донжуанам! — добавлял доктор Гевара.
— Все эти сердцееды — изрядные скоты, — изрек как-то раз Тьерри. — Они могут рассчитывать на успех лишь у таких вот матрон из борделя.
Вполне возможно, что кто-нибудь из этой веселой компании расслышал слова Хайме, — произнесены они были достаточно громко.
Когда в парке появлялась новая посетительница, дамы-аристократки внимательно разглядывали все детали ее парадного туалета, проделывая это с самым равнодушным видом и невероятным бесстыдством.
— На деликатного человека эти женщины должны действовать, как тень Мансанильо{246} на путника, — заметил однажды Тьерри, который в этот вечер был особенно угрюм и раздражен.
— Их надо уметь укрощать, — возразил дон Пако.
— Может быть. Но я полагаю, что укрощению поддаются лишь разумные существа, а не безмозглые твари.
— Вы сегодня просто беспощадны, дружище Тьерри. Какая муха вас укусила?
— Думаю, всему виной — несварение желудка.
По дорожке прошли три очень нарядно и ярко одетые куртизанки. Одна из них, блондинка со вздернутым носиком, славилась умением на редкость изящно и жеманно приподнимать юбки. По слухам, она когда-то торговала рыбой в неком местечке на северном побережье, и злые языки величали ее Сардинкой.
— Хороша, нечего сказать! — усмехнулся Тьерри.
— Тем не менее эта особа уже промотала целых три состояния, — отозвался дон Пако, в глазах которого такой поступок являлся настоящим подвигом. — Она разорила одного графа, одного нотариуса и одного дантиста.
Другая куртизанка, напоминавшая лицом скорбящую богоматерь, была известна под именем Трини Гувернантки.
— Вот уж эту вы дурнушкой не назовете.
— Не назову. Да, красивая женщина. Кто она?
— Мы знаем лишь ее прозвище. Говорят, у нее есть дочь, которая воспитывается за границей в монастырском пансионе и даже не догадывается о ремесле матери, — ответил дон Пако.
Третью гетеру, дочь одного военного, члена правления казино и друга многих знаменитостей, звали Чаритой. Это была маленькая хрупкая особа, изящная и белокурая, с чуть покрасневшими веками, с насмешливым и даже ехидным выражением лица. В падении девушки были виновны приятели ее отца, знавшие Чариту еще ребенком: как-то вечером они повезли несчастную в театр, обесчестили в ложе и ушли, бросив свою жертву полураздетой и унеся с собой ее туфли.
— Что за скотство! — возмутился Тьерри.
Дон Пако не усматривал в этом ничего особенного, а доктор Гевара пояснил, что у тех, кто считает себя солью земли, как, впрочем, и у других людей, в глубине души всегда таится садистская жестокость человека-зверя.
— Все равно это отвратительно, — настаивал Тьерри.
— Вы думаете, в Америке такое не могло бы произойти? — спросил Гевара.
— Там могло быть похуже. Ее бы, наверно, убили.
Когда куртизанки проходили мимо, благородные аристократки с улыбкою взирали на них и перемывали им косточки.
— Любопытно, что ремесло гетеры вызывает у этих дам известную симпатию, — желчно заявил Хайме. — Конечно, я не имею в виду женщин с твердыми нравственными устоями или тех, кто подозревает, что собственный муж изменяет им с куртизанкой. Речь идет о ремесле как таковом. Оно не вызывает в них отвращения.
— А в вас вызывает? — осведомился дон Пако.
— Да, п большое.
— Он просто боится стать жертвой! — вставил Монтес Пласа.
— Нет, вы не правы. На роль жертвы я не гожусь.
— Но вы ведь знаете, что, когда совам — а они птицы ночные и плотоядные — не удается полакомиться летучей мышью, они поедают беззащитных бабочек, порхающих в темноте, — сказал доктор Гевара.
— Я не считаю себя беззащитным, дорогой доктор, — отозвался Тьерри. — Моя антипатия основана на других мотивах. Я понимаю, что мужчина может встретить женщину, которая покажется ему необычайно красивой и привлекательной и ради которой он забудет все ее прошлое. Но если подумать о самой женщине, то мысль о том, что ей приходится вступать в интимную связь со всяким отребьем общества, — с торгашами, евреями, американцами, — не может не вызвать отвращения в мужчине.
— Вы — мизантроп.
— Пожалуй… Такая женщина все равно что помер в гостинице.
— А номер в гостинице вам тоже претит?
— Тоже.
— Вам хочется жить в своем собственном, особом мире, — вставил дон Пако.
— Вы правы. Мне нужен маленький ограниченный мирок для меня одного.
— Видимо, такое желание возникает взамен утраченного религиозного чувства, — предположил доктор Гевара.
— Да, это так, — подтвердил Тьерри. — То, что вы говорите, вполне возможно.
Хайме не ограничился язвительными речами и написал в «Эль Мундо» статью о садах Буэн-Ретиро, уснастив ее насмешливыми тирадами, которые не нашли одобрения у большинства читателей: они усмотрели в статье лишь неблагонамеренность и злопыхательство.
XXII
Маркиз де Кастельхирон, как всегда, тщедушный и исхудалый, с неизменно крашеной бородой и застывшим взглядом морфиниста, казалось, мог умереть в любую минуту. В тот вечер оп был в ударе и негромким, глухим голосом начал свой рассказ.
Маркиз поведал о том, как в бытность его в Париже он познакомился со старой аристократической четой, принадлежавшей к одному из самых знатных французских родов и полностью разорившейся. Супруги жили тем, что преподавали main-tien, то есть учили хорошему тону. Нередко они даже состояли на содержании у какого-нибудь дельца. Кастельхирон долго не верил, когда ему говорили об этом, но в конце концов воочию убедился, что дело обстояло именно так. Аристократическая пара на некоторое время поселялась в доме богатого владельца шоколадной или консервной фабрики и жила там на правах гостей. Старики присутствовали на званых приемах, ходили с хозяевами в театр, а дети буржуа, имея перед глазами образец хорошего тона, подражали разговору и манерам аристократов. Кастельхирону все это несомненно казалось пределом падения.
— А я не вижу тут ничего странного, — заявил Тьерри. — Говорят, сам Наполеон брал уроки у Тальма,{247} чтобы научиться носить императорскую мантию.
Затем, разговорившись, маркиз изложил историю одного богатейшего парижского банкира, с которым он познакомился в лечебнице для наркоманов. Когда этот тучный, жизнерадостный, веселый и женоподобный субъект лечился от пристрастия к наркотикам, обнаружилось, что его тянет к извращениям. Он оказался гомосексуалистом. Вскоре финансист снял салон в доме свиданий, который содержала некая дама с громкой, хотя, вероятно, незаконно ею присвоенной фамилией, и обставил его с восточной роскошью. В этом салоне банкир переодевался в женское платье, красился и надевал парик. Порой ему удавалось настолько преобразиться, что даже друзья не узнавали его, когда он выезжал в экипаже. В салоне он часто собирал компанию мужчин, для услаждения которой нанимал цыганский или арабский оркестр.