Когда Хайме рассказывал дону Антолину о своих заботах и печалях, священник поучал его:
— А ты гони в шею этих вампиров: все эти дамочки — сущие вампиры.
Слова «вампиры» и «дамочки» священник произносил медленно и нарочито отчетливо, что придавало его речи подчеркнуто деревенский колорит.
Конча, по-видимому, даже не подозревала, что она разоряет Хайме. Первое опьянение любовью у них прошло, а понимать друг друга они так и не научились. Сперва Конча была счастлива, видя, как Тьерри домогается ее и хочет покорить ее сердце, но вскоре свыклась с этим, а потом стала тяготиться навязчивыми ухаживаниями. Ее увлечение Хайме было глубоким, но не сильным; его же чувство, напротив, отличалось силой, потому что, кроме влечения к Конче, он испытывал недоверие, ревность, желание подчинить ее своей воле.
Поводов для столкновений было у них на первый взгляд немного. Однако спокойствие Кончи, ее инертность и медлительность составляли разительный контраст с живостью Тьерри, всегда нетерпеливого и беспокойного. Ей, например, требовалась целая вечность, чтобы надеть перчатки. Она никогда и никуда не приходила вовремя. Это выводило Хайме из терпения.
— Ты словно порох, Джимми, — говорила ему Конча.
Оба были недовольны. Конче надоедали раздражительность и ревность Тьерри; ему казалось неприличным ее равнодушие к литературе, политике, искусству и в особенности легкость, с которой она могла флиртовать с кем попало. Много раз он видел, как она со сверкающими глазами оживленно болтает с каким-нибудь ничтожеством. Когда же Тьерри вдруг приходила в голову некая, по его мнению, интересная мысль и он пытался поделиться ею со своей возлюбленной, Конча зевала^ Маркиза любила дешевые развлечения, не обременяющие ум: сайнете, легкую музыку. Она, конечно, понимала, что в симфонии Бетховена, например, или в романе Толстого есть нечто грандиозное, но полагала, что принимать что-либо всерьез не стоит труда. Когда они бывали на концертах в театре Принца Альфонса и слушали пятую, или пасторальную, симфонию Бетховена, Тьерри приходил в восторг и весь словно преображался.
— Эта музыка приводит меня в смятение! — восклицал он.
— Тогда не слушай ее, — чрезмерно рассудочно отвечала Конча.
Хайме толковал ей, что именно в этом смятении и заключается очарование музыки, но так как его объяснения, естественно, были туманными, то она либо смеялась, либо просто не слушала их. Конча не терпела психологических тонкостей и сложностей и не любила говорить о серьезных вещах, хотя отнюдь не была женщиной невежественной и необразованной. В детстве ее долгое время воспитывала гувернантка-немка, отлично обучившая ее своему языку, который Конча и ныне знала очень хорошо. Когда-то она читала стихи Гейне в подлиннике. Теперь все это казалось ей забавами ранней юности, занятием никчемным и неподходящим для замужней женщины. Порой она употребляла в разговоре немецкие слова и фразы, но непременно вкладывала в них иронический смысл. Так, неясные мысли она, по примеру своей бонны, называла Nichtdenkungsge-danken, и Тьерри всегда поражался, слыша в ее устах это километровое слово домашней учительницы.
В разговорах Конча была совершенно банальна и перескакивала с одной темы на другую с быстротой и легкостью необыкновенной. Каждый день в ее голове рождалось несколько новых прожектов, которые на короткое время воодушевляли ее, но забывались столь же мгновенно и без всякого труда.
Когда влюбленные оставались одни и Хайме пускался в свои излюбленные психологические рассуждения, Конча непринужденно и мило бросала:
— Не будь таким нудным, Джимми. Ты просто невыносим.
От первоначальных благих намерений Кончи направить
Тьерри на путь истинный и помочь ему завоевать положение в обществе не осталось и следа. Он не умел пользоваться случаем, у него не было ни желания, ни времени ловить удачу. А что могла сделать она? Конча была бы рада, если бы Хайме попросил ее о чем-нибудь реальном, пусть даже трудновыполнимом — о выгодной должности, об ордене; но он просил у нее только любви, верности, постоянства, а ими одарить гораздо труднее, чем дать видный пост или ленту через плечо.
XLIII
Стоял великолепный безмятежный октябрьский день. Пасео-де-Кочес парка Ретиро был переполнен. Под светлым и чистым небом Мадрида медленно катились вереницы блестящих лакированных, чаще всего черных экипажей; у некоторых из них колеса на резиновом ходу были выкрашены в зеленый или красный цвет. Кабриолет в одну лошадь, украшенную большим колокольчиком (в высшем обществе такой экипаж называли «милорд», в народе— «мануэла»), соседствовал с закрытой пароконной двухместной каретой, где восседали какой-нибудь старый сеньор и пожилая дама, и с открытым ландо, прежде в провинциальных городах именовавшимся просто коляской. Порою в подобном ландо на рессорах с двойной подвеской, покачивающемся, как лодка на волнах, проплывали прелестные, словно букет цветов, женщины в ярких туалетах. Попадались среди этих экипажей и такие, что были обиты изнутри шелком. Крупные, красивые, горячие кони неистово били копытами о мостовую; на запятках невозмутимо возвышались нарядные лакеи в белых штанах и сюртуках, в украшенных кокардами цилиндрах, со шнурами на плече. Под лучами солнца сверкали сбруи, металл, стекло. Покачиваясь в каретах на мягких рессорах и прикрыв ноги полостью из замши или пятнистой кожи, выделанной под шкуру леопарда, проезжали изящные томные дамы, рядом с которыми, на подушках, дрожала маленькая зябкая собачка — неизменный атрибут роскоши. По боковой аллее скакали амазонки и всадники; время от времени они привставали на стременах, и тогда вся процессия начинала разительно напоминать английские гравюры. По асфальтовой дорожке шли представители средних слоев общества, мечтающие выбиться наверх: они с завистью взирали на привилегированных господ, словно выжидая случая прямо с тротуара вскочить в карету.
Здесь все или почти все знали друг друга. Всюду виднелись одни и те же лица, по утрам они встречаются на улице Реколетос, а вечера проводят в Королевском театре.
Тьерри нанял элегантный экипаж сеньора Венигно и отправился на свидание с Кончей. На назначенном месте ее не оказалось, хотя час встречи определила она сама. Неподалеку от статуи «Падшего Ангела» Хайме остановил коляску и вышел из нее. Он стоял, ожидая Кончу, когда мимо него проехал на извозчике Вильякаррильо с приятелем: они следовали за несколькими размалеванными девицами, которые в сопровождении некой Селестины{276} ехали в другом наемном экипаже. Судя по виду красоток, жалкому, убогому и вместе с тем наглому, это были обитательницы дома терпимости. Удивительно, что столь богатые господа увязались за ними.
Тьерри стал прохаживаться: ему захотелось посмотреть, что предпримут дальше Вильякаррильо и его приятель.
Экипажи, которые везли шлюх и аристократов, остановились бок о бок, и седоки долго переговаривались между собой. Потом извозчики повернули и поехали в обратную сторону.
Когда Тьерри снова сел в свой «милорд», аллея в парке Ретиро уже опустела — все экипажи проехали в сторону улицы Реколетос и бульвара Ла-Кастельяна. Тьерри подумал, что Конча, быть может, направилась прямо туда, и приказал сеньору Бенигно везти его к площади Сибелес. Они пристроились к колонне экипажей, добрались до обелиска на Ла-Кастельяна и там повернули. Уже начало темнеть. Экипажи двигались медленно, но, повернув, поехали быстрее, направляясь к центру города. Кончи нигде не было.
— А теперь куда, сеньорито? — спросил сеньор Бенигно.
— Поезжайте, пожалуйста, по Сан-Херонимо и высадите меня около книжной лавки.
Улица Алькала сверкала огнями. Экипажи катились к Пуэрта-дель-Соль.
Знакомый журналист пригласил Тьерри поужинать, а после ужина приятели пошли в театр Ромеа, где, как говорили, выступала прекрасная танцовщица. Сидя в кресле партера, Тьерри вдруг заметил, что в одной из лож появились Вильякаррильо с приятелем и двумя девицами из дома терпимости. Давали большую программу, в конце которой танцовщица по прозвищу «Красотка» исполнила вито, оле,{277} караколес и темпераментное сапатео.{278} Аристократы восторженно аплодировали.