Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Но я уже стал отцом, Виктор!

— Как? Чьим отцом?

— Да, да, я стал отцом для самого себя. И таким образом родился по-настоящему. Чтобы страдать, чтобы умереть.

— Второе рождение, подлинное — это рождение благодаря страданию, когда мы осознаем, что смерть непрерывна, что мы постоянно умираем. Но если ты стал своим собственным отцом, значит, ты стал и своим собственным сыном.

— Мне кажется невероятным, Виктор, просто невероятным, что в моем состоянии, после всего, что она со мной сделала, я еще способен спокойно выслушивать твои парадоксы, твои словесные выверты, макабрические шутки, Но еще хуже другое…

— Что же?

— Что они меня забавляют и я злюсь на самого себя!

— Все — комедия, Аугусто, комедия, которую мы разыгрываем сами перед собою, перед судом совести, иа подмостках нашего сознания, мы одновременно и актеры и зрители. В сцене горя мы представляем горе, и нам кажется фальшивой нотой возникающее желание вдруг посмеяться. А смех душит нас особенно в этой сцене. Комедия, комедия горя!

— А если комедия горя приводит к самоубийству?

— Тогда это комедия самоубийства!

— Но умирают-то на самом деле!

— И это комедия!

— Но где же тогда реальное, истинное, переживаемое?

— Кто тебе сказал, что комедия не бывает истинной, реальной и переживаемой?

— Что ты хочешь сказать?

— Что все едино и тождественно: надо все путать, путать, Аугусто, надо путать. А кто не путает, запутывается сам.

— И кто путает, тоже запутывается.

— Возможно.

— Что же тогда делать?

— А то самое: болтать, острить, играть словами и понятиями… проводить хорошо время!

— Вот они его действительно хорошо проводят!

— Ты тоже! Разве ты был когда-нибудь так интересен самому себе, как сейчас? Может ли человек ощутить любую часть своего тела, пока она не заболит?

— Да, но что же мне теперь делать?

— Делать… делать… делать!.. Ну вот, ты уже почувствовал себя героем драмы или романа! Будем довольны, оставаясь героями… румана! Делать… делать… делать! Тебе кажется, мы мало делаем, когда разговариваем? У тебя мания действия, то есть мания пантомимы. Считается, будто в драме много действия, когда актеры там могут всячески жестикулировать, расхаживать, изображать дуэли, прыгать и прочее. Пантомима! Пантомима! В других случаях замечают: «Слишком много разговоров!» Как будто говорить не значит делать. Вначале было Слово, и из Слова возникло все. И если бы, например, сейчас какой-нибудь… руманист спрятался за этим шкафом и застенографировал все, что мы говорим, а потом опубликовал, вполне вероятно, что читатели сказали бы: «Там ничего не происходит», — и, однако…

— О, если бы они могли заглянуть в мою душу, Виктор, уверяю тебя, они бы так не сказали!

— Душу? Чью душу? Твою? Мою? У нас нет души, Они смогут это сказать только тогда, когда увидят свою душу, душу тех, кто читает. Душа героя драмы, романа или румана наполнена только тем, что в нее вкладывает.

— Автор.

— Нет. Читатель.

— Но я уверяю тебя, Виктор…

— Не уверяй, а пожирай самого себя, так будет вернее.

— Я пожираю, пожираю. Я начал свой путь, Виктор, как тень, как выдумка; много лет я бродил, как призрак, как туманная марионетка, не веря в свое собственное существование, воображая себя фантастическим персонажем, изобретенным каким-то тайным гением для своего утешения или развлечения судьбы. Но теперь, после всего, что со мной сделали, после этой насмешки, после этой жестокой насмешки, теперь я чувствую себя, осязаю себя и не сомневаюсь в реальности моего существования.

— Комедия! Комедия! Комедия!

— То есть?

— Ну да! Ведь в комедии играющий короля мнит; себя королем.

— Что же ты мне предлагаешь?

— Развлекайся. И, кроме того, я уже тебе говорил, что если бы какой-то руманист, подслушивая нас, все записал и опубликовал, то читатель его румана в конце концов хоть на один миг да усомнился бы в своей собственной реальности и в свою очередь подумал бы, что и он не более как персонаж румана, подобный нам с тобой.

— Но зачем это ему?

— Чтобы освободиться.

— Да, я слышал, что освободительная сила искусства главным образом в том, что оно заставляет человека забыть о своем существовании. Некоторые погружаются в чтение романов, чтобы отвлечься от самих себя, забыть; свои горести.

— Нет, освободительная сила искусства главным образом в том, что оно заставляет человека усомниться в своем существовании.

— А что такое — существовать?

— Видишь, ты уже начал выздоравливать: уже начал Пожирать себя. Доказательство — твой вопрос. Быть или не быть? — как сказал Гамлет, один из тех, кто придумал Шекспира.

— Ну а мне, Виктор, эти слова «быть или не быть» всегда казались высокопарной пустышкой.

— Чем глубже изречение, тем оно пустее. Самый глубокий колодец — без дна. Что тебе кажется самой великой истиной?

— Ну… слова Декарта: «Мыслю — следовательно, существую».

— Вовсе нет, самое истинное: «А равно А».

— Но в этом ничего нет!

— И потому это самая великая истина, потому что в ней ничего нет. Но считаешь ли ты эту пустую фразу Декарта столь непререкаемой?

— Ну, знаешь ли!

— Ты уверен, что это сказал Декарт?

— Да!

— Но это же неправда. Ведь сам Декарт только выдуманное существо, вымысел истории, стало быть, он не существовал и не мыслил!

— А кто же это сказал?

— Никто, само сказалось.

— Значит, существовала и мыслила сама мысль?

— Конечно! И пойми, это все равно что сказать: существовать — значит мыслить, а кто не мыслит — не существует.

— Я понял!

— Потому не думай, Аугусто, не думай! А если примешься размышлять…

— Что тогда?

— Сожри сам себя!

— То есть покончить самоубийством?

— Ну, это уж тебе решать. Прощай!

И Виктор ушел, оставив смешавшегося Аугусто наедине с его размышлениями.

XXXI

Буря в душе Аугусто улеглась, за нею, словно грозный штиль, пришло решение покончить с собой. Так он решил, ибо в себе видел источник своих несчастий. Но, прежде чем осуществить роковое намерение, он, подобно утопающему, схватился за соломинку: ему вздумалось посоветоваться со мной, автором этого повествования.

Как раз в ту пору Аугусто прочел одно эссе, где я, хотя и мельком, писал о самоубийстве. И впечатление от этого эссе, как и от других моих вещей, было, видимо, таким сильным, что он решил не отправляться к праотцам, пока не познакомится и не поговорит со мной. С этой целью Аугусто приехал в Саламанку, где я живу уже более двадцати лет.

Когда мне доложили о нем, я загадочно улыбнулся и велел проводить гостя в кабинет. Словно призрак, вошел Аугусто, посмотрел на мой портрет, написанный маслом, который висит над книжными полками, и, по моему приглашению, сел напротив меня.

Он начал говорить о моих литературных и философских — более или менее — произведениях, обнаружив достаточное с ними знакомство, что — ясное дело! — мне польстило. Потом Аугусто стал рассказывать о своих несчастьях, но я прервал его, посоветовав не тратить попусту время, потому что о превратностях его жизни я, мол, знаю столько же, сколько он сам, что я тут же доказал, сообщив ему некоторые интимные детали его биографии, которые он считал своей тайной. Аугусто смотрел на меня с искренним ужасом, будто увидел василиска. Мне показалось даже, что цвет и черты его лица изменились, он весь дрожал, не сводя с меня глаз, словно завороженный.

— Этого не может быть! — повторял он. — Не может быть. Если бы я сам не видел вас, то никогда бы не поверил. Сплю я или бодрствую?

— Не спите и не бодрствуете, — отвечал я.

— Не могу понять, не могу понять… Но раз уж вы знаете обо мне столько же, сколько я сам, быть может, вы угадаете цель моего визита.

— Да, угадаю, — ответил я. — Ты, — я постарался властным тоном подчеркнуть это обращение, — ты, удрученный своими несчастьями, внушил себе дьявольскую мысль о самоубийстве. Но, прежде чем исполнить это решение, ты приехал ко мне посоветоваться, потому что тебя привлекла некая идея в моей статье.

44
{"b":"273934","o":1}